Apr. 11th, 2017

fir_vst: (Default)
* "Аврора" 1989 №10, С. 128–132.

    Что мы знаем сегодня о писателе Замятине? Вообще говоря, куда больше, чем знали вчера! После шестидесятилетнего, как говорят насмешливые языки, «репрессанса» намечается что-то вроде замятинского ренессанса. Впрочем, мы узнаем заново и по-новому многих и многих: от Замятина и Клюева до Шаламова и Домбровского, от Ахматовой и Булгакова до Шолохова и Твардовского.



    В прошлом году был, наконец, опубликован у нас роман Евг. Замятина «Мы», известный с 20-х годов во всем мире; годом раньше вышел – правда, малым тиражом и в воронежском издании – однотомник Замятина; вышли и другие издания…
    Но настоящее узнавание Замятина, конечно, еще впереди.
    Для начала – вот его краткая автобиография, доведенная до середины 20-х годов:

    «По самой середине карты – кружочек: Лебедянь – та самая, о какой писали Толстой и Тургенев. В Лебедяни – родился (1884). Рос под роялем: мать хорошая музыкантша. Года в четыре – уже читал. Детство – почти без товарищей: товарищи – книги. До сих пор помню дрожь от «Неточки Незвановой» Достоевского, от Тургеневской «Первой любви». Это были старшие и, пожалуй, страшные; Гоголь – был другом.
    Гимназию кончил в Воронеже (1902) с медалью; медаль скоро нашла себе место в петербургском ломбарде. После гимназии Петербургский Политехнический Институт (Кораблестроительный факультет). Зимой – Петербург, летом – практика на заводах и плавание. В эти годы – самое лучшее из моих путешествий: Одесса – Александрия (Константинополь, Смирна, Салоники, Бейрут, Яффа, Иерусалим, Порт-Саид). В Одессе был во время восстания «Потемкина», в Гельсингфорсе – во время восстания в Свеаборге.
    Все это сейчас – как вихрь: демонстрации на Невском, казаки, студенческие и рабочие кружки, любовь, огромные митинги в Университете и Институтах. Тогда был большевиком (теперь – не большевик), работал в Выборгском районе; одно время в моей комнате была типография. Сражался с кадетами в студенческом Совете Старост. Развязка, конечно, – в одиночке на Шпалерной.
    Политехникум кончил в 1908 г. и был оставлен при кафедре Корабельной Архитектуры. В том же году написал и напечатал в «Образовании» первый свой рассказ. Три следующих года – инженерия, статьи в специальных технических журналах. Всерьез начал писать с 1911 г. («Уездное» – в «Заветах»).
    В начале 1916 г. уехал в Англию – строить русские ледоколы; один из самых крупных наших ледоколов «Ленин» (бывш. «Александр Невский») – моя работа.
    Когда в английских газетах запестрели жирные заголовки: «Abdication of Tzar!», «Revolution in Russia»[1] – в Англии стало не в мочь; и в сентябре 1917 г. вернулся в Россию. Практическую технику здесь бросил, и теперь у меня – только литература и преподавание в Политехническом Институте.
    Сидел в одиночке пока всего только два раза: в 1905–6 году и в 1922 г.; оба раза на Шпалерной и оба раза, по странной случайности, в одной и той же галерее. Высылали меня трижды: в 1906 г., в 1911 г. и в 1922 г. Судили один раз: в Петербургском Окружном суде – за повесть «На куличках».
    Евг. Замятин»[2]

    Остается добавить, что если все 20-е годы на Замятина косились, но печатали, то в «год великого перелома», 1929-й, его объявили вне закона, вовсе перестав печатать. В 1931 году он был после откровенного письма Сталину отпущен за границу с советским паспортом. Умер в Париже в 1937 году. На кладбище его провожали Марина Цветаева и Владислав Ходасевич…
    Дальше вы прочитаете две аллегорические сказки Евг. Замятина – «Церковь Божия» и «Арапы», написанные в самом начале 20-х годов. После романа «Мы» (1920-й г.) у Замятина возникает опасная для него репутация вольнодумца и скептика. И Замятин, художник большой нежности, страстной, почти языческой любви к родной земле, «словопоклонник», радующийся краскам языка, Мастер в высоком смысле слова, – от этой репутации отказываться не стал. Да, утверждал он, нужны еретики, скептики – это горькое, но крайне необходимое лекарство от застоя, энтропии. В письме к Сталину он упрямо повторяет: «Я знаю, что у меня есть очень неудобная привычка говорить не то, что в данный момент выгодно, а то, что мне кажется правдой. В частности, я никогда не скрывал своего отношения к литературному раболепству, прислуживанию и перекрашиванию: я считал и продолжаю считать – что это одинаково унижает как писателя, так и революцию».
    Конечно, и «Церковь Божия» и «Арапы», две прозрачные аллегории, горестные и едкие, не облегчили литературную судьбу Замятина. Вокруг него с новой силой закружился вихрь обиженных и негодующих слов. Что это за «контрреволюционные» намеки! Какие такие аллегории! Действительно, многим тогда казалось, как, например, Маяковскому: «только с этой рифмой развяжись – и вбежишь по строчке в изумительную жизнь»!
    Вера в завтрашнюю изумительную жизнь оправдывала многое. После всех перенесенных жертв и лишений, после неслыханной самоотдачи революционных лет, казалось, иной жизни и быть не может: за все заплачено с лихвой и на века вперед. Ореол завтрашней радости слепил многим глаза. Тут-то, казалось бы, и нужен недремлющий, вещий взгляд художника, напоминающего, что русский классический гуманизм всегда отвергал кровь, страдания, тем более невинные, как основание грядущей безоблачной радости. Не построить Храма на чужой крови.
    Замятин не мог согласиться с тем, что безличная «воля истории» выше человеческой жизни, что оправданны гонения на людей, даже если эти люди «не того цвета». Нельзя благими порывами оправдывать насилие, а за грядущее счастье платить «любой ценой».
    Замятин не уставал, рискуя быть «непонятым», предостерегать от таких настроений. Да и не он один – тут вспоминается и Максим Горький с его «Несвоевременными мыслями», и Владимир Короленко (не так давно были опубликованы его письма Луначарскому)…
    Конечно, кому из нас не хотелось бы, чтобы раздражавший и едкий замятинский голос оказался голосом лжепророка, чтобы за притчами не было ничего, кроме «интеллигентского» скептицизма.
    Но маловер и скептик оказался куда более прав, чем слишком многие легковерные оптимисты. Печально, но это – так.
    Впрочем, умение смотреть трудной правде в глаза делает и человека, и общество сильнее. Историк Василий Ключевский верно говорил, что хотя история никого не учит, за незнание ее уроков она сурово наказывает.
    Замятин по-своему передает нам эти уроки. ■

Владимир Акимов

________
[1] «Отречение царя!», «Революция в России» (англ.).
[2] Мы публикуем «Автобиографию» Замятина, сохраняя авторские орфографию и пунктуацию (прим. ред.).



Евгений Замятин
Церковь Божия
СКАЗКА

    Порешил Иван церковь Богу поставить. Да такую – чтоб небу жарко, чертям тошно стало, чтоб на весь мир про Иванову церковь слава пошла.
    Ну, известно: церковь ставить – не избу рубить, денег надо порядочно. Пошел промышлять денег на церковь Божию.
    А уж дело к вечеру. Засел Иван в логу под мостом. Час, другой – затопали копыта, катит тройка по мосту: купец проезжий.
    Как высвистнет Иван Змей-Горынычем – лошади на дыбы, кучер – бряк оземь, купец в тарантасе от страху – как лист осиновый.
    Упокоил кучера – к купцу приступил Иван:
    – Деньги давай.
    Купец – ну клясться-божиться: какие деньги?
    – Да ведь на церковь, дурак: церковь хочу построить. Давай.
    Купец клянется-божится: «сам построю». А-а, сам? Ну-ка?
    Развел Иван костер под кустом, осенил себя крестным знамением – и стал купцу лучинкою пятки поджаривать. Не стерпел купец, открыл деньги: в правом сапоге – сто тыщ, да в левом еще сто.
    Бухнул Иван поклон земной:
    – Слава тебе, Господи! Теперича будет церковь.
    И костер землей закидал. А купец охнул, ноги к животу подвел – и кончился. Ну что поделаешь: Бога для ведь.
    Закопал Иван обоих, за упокой души помянул, а сам в город: каменщиков нанимать, столяров, богомазов, золотильщиков. И на том самом месте, где купец с кучером закопаны, вывел Иван церковь – выше Ивана Великого. Кресты в облаках, маковки синие с звездами, колокола малиновые, всем церквам церковь.
    Кликнул Иван клич: готова церковь Божия, все пожалуйте. Собралось народу видимо-невидимо. Сам архиерей в золотой карете приехал, а попов – сорок, а дьяков – сорок сороков. И только, это, службу начали – глядь, архиерей пальцем Ивану вот так вот:
    – Отчего, – говорит, – у тебя тут дух нехороший? Поди старушкам скажи: не у себя, мол, они на лежанке, а в церкви Божией.
    Пошел Иван, старушкам сказал, вышли старушки; нет: опять пахнет! Архиерей попам пальцем мигнул: заладили все сорок попов; что такое? – не помогает. Архиерей – дьяконам: замахали дьякона в сорок сороков кадил: еще пуще дух нехороший, не продохнуть, и уж явственно: не старушками – мертвой человечиной пахнет, ну просто стоять невмочь. И из церкви народ, – дьякона тишком, а попы задом: один архиерей на орлеце посреди церкви да Иван перед ним – ни жив, ни мертв.
    Поглядел архиерей на Ивана – насквозь, до самого дна – и ни слова не сказал, вышел.
    И остался Иван сам-один в своей церкви: все ушли, не стерпели мертвого духа.

Арапы
СКАЗКА

    На острове на Буяне – речка. На этом берегу – наши, краснокожие, а на том – ихние живут, арапы.
    Нынче утром арапа ихнего в речке поймали. Ну так хорош, так хорош: весь – филейный. Супу наварили, отбивных нажарили – да с луком, с горчицей, с малосольным нежинским… Напитались: послал Господь!
    И только было вздремнуть легли – воп, визг: нашего уволокли арапы треклятые. Туда-сюда, а уж они его освежевали и на угольях шашлык стряпают.
    Наши им – через речку:
    – Ах, людоеды! Ах, арапы вы этакие! Вы это что-ж, это, а?
    – А что? – говорят.
    – Да на вас что – креста, что ли, нету? Нашего, краснокожего, лопаете. И не совестно?
    – А вы из нашего – отбивных не наделали? Энто чьи кости-то лежат?
    – Ну что за безмозглые! Да-к ведь мы вашего арапа ели, а вы – нашего, краснокожего. Нешто это возможно? Вот, дай-ка, вас черти-то на том свете поджарят!
    А ихние, арапы, – глазищи белые вылупили, ухмыляются да знай себе – уписывают. Ну до чего бесстыжий народ: одно слово – арапы. И уродятся же на свет этакие!

OCR: fir-vst, 2016
fir_vst: (Default)
* "Огонек" 1989 № 49.

Ведет рубрику Виталий Шенталинский

    Красавица и умница. Ровесница века. Дочь профессора Военно-медицинской академии, обрусевшего шведа Ивана Эдуардовича Гаген-Торна. Отчаянная с детства: ездила верхом, лазала по соснам на дюнах, уходила в море на байдарке одна, к ужасу близких.
    Выпускница Петербургского университета. Поэт – ученица Андрея Белого. Ученый-этнограф – ученица Тана-Богораза и Штернберга. Блестящее, многообещающее начало. Скитания по русскому Северу и Поволжью – экспедиции «с котомкой» (так называется ее повесть о юности). А между скитаниями – совсем другой мир: Петербург – Петроград. Встречи с Андреем Белым. Вот какими остались они в памяти Нины: «Общение с Борисом Николаевичем открывало неведомые пласты сознания, прасознания какого-то… Это другое восприятие мира, где человек взлетел над видимым глазами в невидимое».
    Такой была увертюра. А потом жизнь: тюрьмы и лагеря. Возчик на конях и быках в разных лагкомандировках Колымы: Сеймчан, Эльген, Мылга… Один срок, второй… И там надо не только выжить, но запомнить, запечатлеть в слове.
    Об этой поразительной судьбе – письмо, присланное во Всесоюзную комиссию СП СССР по литературному наследию репрессированных писателей К. С. Хлебниковой-Смирновой из Таллинна:
    «Она работала в Академии наук, в Ленинграде, с перерывами: то пять лет в Академии, то на Колыме или в каком-нибудь другом лагере, и все по пять лет! Дети в малом возрасте были отняты у нее…
    Встретилась я с Ниной Ивановной в Мордовии, в Потьме, в 1949 году. Я после брюшного тифа находилась в полустационаре третьего лагпункта. Лежали мы на сплошных нарах, больные, занятые своим горем. Почти все были обвинены в преступлениях, которых не совершали. К нам приходила, нам служила известная своей добротой Нина Ивановна. Она не только старалась облегчить нам физические страдания, но и душевные. Читала свои и чужие стихи, рассказывала об экспедициях. И мы на какое-то время забывали о своей доле горькой…
    Нина Ивановна работала в лагерной обслуге «конем». Она говорила: «Конь – благородное животное. Хорошо быть конем!» (Несколько женщин впрягались в телегу летом, в сани зимой и возили бочку с водой то в столовую, то в больницу. Возили они и дрова. Труд тяжелый, а женщины были пожилые…)
    Помню такой случай. В сильный мороз женщины никак не могли опустить в колодец ведро. Сруб колодца очень обмерз, а колодец глубокий. Надо было спуститься на веревке вместе с ведром и топором увеличить прорубь. На такое дело решилась только Нина Ивановна. Она попросила обвязать ее веревкой и, вися на веревке и кое-как опираясь ногами о края проруби, старалась прорубить ее больше, чтобы пролезло ведро. Смотреть было страшно, а Нина Ивановна работала спокойно и весело.
    Другой раз я видела ее сидевшей на обледенелом желобе, высоко над землей. Желоб был протянут между двумя домами – баней и прачечной – на высоте трехэтажного дома. Я плохо помню всю эту конструкцию, но хорошо помню, как Нина Ивановна медленно едет, сидя верхом на желобе, и обрубает топором лед, чтобы прошла вода. Мы, глядя на нее, пугаемся, а она весело смеется.
    На 10-м лагпункте было много украинских больных девушек. Нина Ивановна устроила академию – занималась с девушками русской литературой и историей. Впоследствии некоторые из них поступили в университет на филологический. Кроме академии, Нина Ивановна написала там большую поэму о Ломоносове, которую во время обыска отобрали лагерные надзиратели. Оперуполномоченный сказал Нине Ивановне: «Пишите и приносите ко мне на хранение. Когда освободитесь, я ее вам пришлю по почте…» Сдержал слово, прислал в Красноярский край, где Нина Ивановна оказалась в ссылке…»
    Реабилитация после смерти Сталина. Встреча со взрослыми уже детьми. Родовое гнездо – старый деревянный дом, чудом уцелевший на Ораниенбаумском пятачке. И третья эпоха жизни – тридцать лет всепоглощающего труда: научная работа в Академии наук и литературное творчество. Научная монография, десятки статей, книга о своем учителе – Л. Я. Штернберге, рассказы, повести, поэмы, сотни стихотворений, воспоминания…
    И почти всё до сих пор не опубликовано.
    Ничто не изуродовало ее души, не сломило духа. Улыбка – на всю жизнь. Когда однажды фотография Нины Гаген-Торн была опубликована в газете, в редакцию посыпались письма, некоторые просто с фотографиями неопознанных загадочных женщин: «А может быть, это она?..» Само явление красоты взволновало, растревожило.
    Кроме высокого примера человечности, Нина Гаген-Торн оставила нам еще один пример – спасения через Слово. Свои наблюдения – выстраданные, мудрые – о природе поэтического творчества она выразила в чеканной формуле: «Те, кто разроют свое сознание до пласта ритма и поплывут в нем – не сойдут с ума. Стих, как шаманский бубен, уводит человека в просторы Седьмого Неба…»
    Этот феномен еще требует осмысления. Может быть, потому и не сошел наш народ с ума, что находил это спасительное убежище – в творчестве, в Слове. И не в том ли печальная разгадка такой особой склонности нашей к литературе?
    «Который час?» – «Не велено говорить». (Петропавловская крепость. Полтора века назад.)
    Алексеевский равелин. Двадцать лет в каменном мешке. И за всё это время рядом – одна живая душа – мышонок, которого особо опасный преступник декабрист Гаврила Батеньков приручил хлебными крошками и лаской.
    Погребен заживо. И только от него зависит убедить мир в своем существовании. Хватит ли сил? И тогда он обратил взор внутрь себя. Он решил: надо отречься от условностей, невежества и грубой силы и за стенами крепости делавшими его несвободным. Надо открыть в себе новый, прекрасный мир доброты и любви и предложить его людям.
    С заклинанием «В челе человеческом есть свет!» он пустился в путь, в путь «по вертикали», ибо горизонтальный был ему отрезан.
    «С ноября 1827 года было откровение: слово Божие…»
    Двадцать лет длился этот невиданный эксперимент. Отчет о нем – рукопись, мелко и торопливо исписанная, и толстая пачка писем к царю.
    «В челе человеческом есть свет, равный свету. Мысль».
    В двадцатом столетии духовный подвиг Батенькова повторят тысячи – сообразно силе гнета и насилия и противоборствующего им духовного отпора. Тот же рывок в Седьмое Небо – как единственный выход.
    Стихи Нины Гаген-Торн знали и ценили Анна Ахматова и Борис Пастернак. Илья Сельвинский писал ей в 1964 году:
    «Дорогая Нина Ивановна! С глубоким волнением прочитал Ваши стихи. В них захватывает подлинность переживания. Это гораздо выше искренности, которая иногда у некоторых поэтов как бы смакует боль и этим впадает в кощунство. Вы очень верно сказали: «О боли надо говорить простыми, строгими словами»… Именно так Вы и говорите.
    Ужасно жаль, что в наше время, запутавшееся в далеко не диалектических противоречиях, Ваших стихов нельзя опубликовать. Но не падайте духом: придет и для них время – иное, освобождающее. Вы в этом отношении не одиноки: целые романы и трагедии спят в берлогах, ожидая весны».
    Секрет претворения жизни в стихи она не потеряла до конца своих дней.
    Рукописи Нины Ивановны Гаген-Торн передала комиссии ее дочь Галина Юрьевна, сберегшая творческое наследие матери.



* * *

    …По рассказам на Колыме знала и как выглядят лубянские камеры – ведь это был второй тур. Ленинградская, свердловская, иркутская тюрьмы, владивостокская пересылка были позади.
    Меня ввели в «бокс» – изолирующую коробку без окна, где помещался короткий топчан и столик, оставляя два шага до двери. Села, обдумывала поведение. Решила: надо сделать вид, что от шока начала заикаться, тогда будет время обдумать каждое слово ответа, а лишнее слово – лишняя цепь допросов.
    Представился дом. Там всё готово к встрече Нового года: уже сделана бражка, кончены основные приготовления печений, салатов. Сегодня мы хотели переставлять мебель, чтобы в маленькой комнате разместить гостей – у нас собиралась праздновать молодежь – друзья дочерей. К ним сегодня приедут другие гости, передвинут, обыскивая…
    Щелкнул замок. «Пойдемте».
    Стрелок повел меня на второй этаж, к следователю.
    В кабинете – толстый, кудрявый и потный майор. Посмотрел и сказал:
    – Садитесь на стул. Вот в углу. Рассказывайте ваши антисоветские действия.
    – У меня их не-не было.
    – Что же вас зря в лагерях держали?
    – Э-э-э-то бы-бы-ла ошибка, – отвечала я, придерживаясь тактики тянуть и обдумать.
    – Вы что, заикаетесь?
    – Н-н-н-нервное.
    – Так! Значит, по ошибке держали? И вы не питаете за это вражды к Советской власти?
    – О-о-о-ошибки случаются. Это не-не-власть, а слу-у-учай.
    Он стукнул кулаком по столу, выпучил глаза и закричал:
    – Я тебе покажу случай! Б....! Политическая проститутка! Туда твою…
    Трехчленка без вариаций. Предназначенная бить громом и стучанием кулака. Прослушала молча, пока он не задохнулся. Сказала спокойно, бросив прием заикания:
    – Это бездарно. Я могу много лучше.
    И я загнула мать со всей виртуозностью, выученной в лагерях, – в Бога, в рот, в нос, во все дырочки, со всеми покойниками, перевернутыми кишками и соответствующими рифмами. На пять минут, не переводя дыхания, крепкой, соленой блатной руганью. Он слушал с открытым ртом. Когда я остановилась, завопил:
    – Это меня?! Меня она материт?!
    Выскочил из кабинета и привел второго, еще толще и рослее.
    – Вот, товарищ начальник. – заключенная матерится.
    – Просто учу, – сказала я. – Если уж применять мат, надо уметь это делать. Шесть лет я слушала виртуозный блатной мат, а майор хотел терроризировать меня простой трехчленкой. Это не квалифицированно.
    Начальник отдела захохотал:
    – Уведите ее в камеру.
    Потом я узнала, что этот майор служил специально для ошеломления перепуганной интеллигенции криком. Меня взяли в библиотеке Академии наук. Значит, пожилой, тихий научный работник. Надо глушить. Вышла производственная ошибка – забыли, что лагерница.
    Мне дали другого следователя. ... ...

[Читать полностью - pdf-zip]
fir_vst: (Default)
* "Здоровье" 1987 №12, С. 26–27.

    Пушкин всегда с нами. Перечитывая его произведения, мы всякий раз открываем для себя новые глубины его творчества. Знакомясь с перепиской поэта, воспоминаниями его современников, стремимся понять его как личность. Потому так интересен нам каждый факт жизни Александра Сергеевича, каждая книга, им прочитанная, каждый человек, с которым он встречался, беседовал.
    Об одном из таких людей, казанском враче К. Ф. Фуксе, пойдет сегодня разговор.
    …В «Истории Пугачева» А.С.Пушкин сделал небольшое примечание к 8-й главе: «Слышано мною от К. Ф. Фукса, доктора и профессора медицины при Казанском университете, человека столь же ученого, как и любезного и снисходительного. Ему обязан я многими любопытными известиями касательно эпохи и стороны, здесь описанных».
    Поэт задумал произведение о пугачевском восстании и обратился к правительству с просьбой разрешить ему поездку в места, где происходили памятные события и где еще живы воспоминания и предания о них. В августе 1831 года ему сообщили, что «его императорское величество дозволяет… ехать в Оренбург и Казань на четыре месяца». 5 сентября А. С. Пушкин прибыл в Казань, а 7 сентября он посетил одно из примечательных мест города – дом Фуксов. У хозяев были прекрасная библиотека, картинная галерея, различные коллекции, имевшие большое научное значение, – ботаническая, зоологическая, минералогическая, нумизматическая. Здесь устраивали литературные и музыкальные вечера, делали сообщения по различным научным проблемам.
    Хозяйка дома Александра Андреевна Фукс, племянница известного в те годы поэта Г. Каменева, сама с юных лет занималась стихосложением. Женщина обаятельная и общительная, она была в дружеских отношениях с поэтами Е. Баратынским, Н. Языковым, Д. Ознобишиным.
    Замечательной личностью был ее муж, Карл Федорович Фукс (1776–1846), о котором столь тепло и благодарно отозвался А. С. Пушкин.



    К. Ф. Фукс родился в Германии, окончил Гёттингенский университет, а в 1798 году получил докторскую степень в Марбургском университете. В 1805 году он приехал в Россию, и отныне она стала его второй родиной. Казань, которую К. Ф. Фукс выбрал для постоянного жительства, была в ту пору городом плохо развитым в экономическом и культурном отношении, местом глухим и провинциальным.
    Вскоре врач открыл в своем доме лечебницу, ставшую одной из достопримечательностей Казани. К. Ф. Фукс был высокообразованным врачом. Двери его лечебницы были открыты для всех: пациентов без средств он лечил бесплатно да еще сам покупал для них лекарства.
    Взлет популярности К. Ф. Фукса приходится на 1830 год, когда в Казани вспыхнула эпидемия холеры, жертвой которой стал и он сам. Его самоотверженность в борьбе со страшной болезнью не имела границ. Казалось, что этот добрый, веселого нрава врач не знает устали. По собственному выражению К. Ф. Фукса, он был занят в это время «денно и нощно». Вместе с тем занятость и болезнь не помешали ему вести систематические записи, в которых он фиксировал свои наблюдения и вытекающие из них выводы. Они-то и легли в основу большой публикации, появившейся несколько позже в «Казанском вестнике» под названием «Замечания о холере, свирепствовавшей в Казани в течение сентября и октября месяцев 1830 года». Врач подробно рассказал в ней о существовавших тогда способах лечения холеры, сообщил рецепты лекарственных средств, оказавшихся наиболее действенными. Особо остановился на описании санитарных мероприятий, которые неукоснительно следует проводить для предупреждения холеры и борьбы с нею.
    Этот научный труд К. Ф. Фукса был важен тем, что содержал ценные практические советы, необходимые множеству людей, так как холера в те годы была болезнью довольно распространенной. Уже в 1831 году К. Ф. Фукса направили в Нижний Новгород для борьбы с холерой.
    Не меньший интерес представляла и другая научная работа казанского врача – «О болезнях горных и заводских работников на Уральских заводах», в которой он дал подробный анализ заболеваний, наиболее распространенных на Урале и связанных с горнозаводскими работами.
    Диапазон общественной и научной деятельности К. Ф. Фукса был необычайно широк. Свою работу врача-практика и исследователя он успешно сочетал с преподаванием в Казанском университете. К. Ф. Фукс был инициатором его открытия и одним из тех, кто пережил немалые трудности в период становления этого учебного заведения.
    В 1818 году К. Ф. Фукс возглавил кафедру патологии, терапии и клиники, а в следующем году стал читать лекции по анатомии, физиологии и судебной медицине. До 1834 года он самозабвенно трудился в Казанском университете, в последнее время на посту ректора.
    Много сил и энергии этот незаурядный человек отдал знакомству с Волжско-Камским краем, его описанию «по части зоологии, ботаники и экономического быта». Своим друзьям он рассказывал, что по приезде в Казань нашел в ней «очень много любопытного»». В продолжение нескольких лет К. Ф. Фукс ездил по татарским деревням разных уездов. В результате им были написаны книга «Казанские татары в статистическом и этнографическом отношениях», а также «Краткая история города Казани». Накопилось у автора этих трудов и много записей по истории татарского народа, немало он собрал преданий и легенд, коллекцию рукописей и замечательную коллекцию древних восточных монет.
    К. Ф. Фукс в совершенстве владел латинским, английским и французским языками, хорошо – итальянским, арабским и древнегреческим, немецкий был его родным языком, русский и татарский он изучил в новом своем отечестве. Общаясь с татарами на их родном языке, он быстро завоевал их доверие и симпатии. Татары приглашали К. Ф. Фукса на свои семейные праздники, приходили к нему лечиться. Посеяв недоверие к местным знахарям – «табибам» и убедив татар пользоваться медицинской помощью, К. Ф. Фукс спас не одну жизнь.
    Любознательность К. Ф. Фукса в отношении народностей, населявших Волжско-Камский край, была беспредельной. Он вел этнографические исследования среди чувашей и мордвинов, удмуртов и марийцев, черемисов.
    Встреча К. Ф. Фукса с А. С. Пушкиным была не случайной. Поэт был много наслышан о нем и обратился за помощью как к знатоку местного края. К. Ф. Фукс сообщил поэту немало увлекательного об интересующем его времени, свел с людьми, которые были свидетелями пугачевского восстания, лично знали Пугачева.
    «…Он одолжил меня очень – и я рад, что с ним познакомился», – писал А. С. Пушкин жене Наталье Николаевне 12 сентября 1833 года о К. Ф. Фуксе. Сам же К. Ф. Фукс впоследствии в своих воспоминаниях рассказывал: «Я имел счастье видеть знаменитого поэта в своем доме и провести несколько приятнейших, незабвенных часов в беседе с ним. Он желал получить от меня некоторые сведения о пребывании Пугачева в Казани… В какие-нибудь полчаса я успел с ним так хорошо сойтись, как будто мы уже долго жили вместе».
    В благодарность за радушный прием и помощь в сборе материала о восстании Пугачева А. С. Пушкин подарил супругам Фуксам свое сочинение, сопроводив подарок письмом на имя Александры Андреевны: «Долго мешкал я доставить вам свою дань, ожидая из Парижа портрета Пугачева; наконец его получил, и спешу препроводить вам мою книгу…»
    Сегодня можно смело сказать, что и многогранная деятельность К. Ф. Фукса, и знакомство с А. С. Пушкиным в равной степени сделали имя врача из Казани достойным памяти и уважения потомков.

Г. И. Пушкина,
старший научный сотрудник
Государственного музея
А. С. Пушкина


OCR: fir-vst, 2015
 

Profile

fir_vst: (Default)
fir_vst

June 2020

S M T W T F S
 123456
78910111213
14151617181920
21 222324252627
282930    

Most Popular Tags

Посетители

Flag Counter

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Sep. 28th, 2025 22:48
Powered by Dreamwidth Studios