Apr. 10th, 2017

fir_vst: (Default)
* "Знание – сила" 1987 №10, С. 88–89.

Иркутск. Три века. Страницы жизни. Иркутск, Восточно-Сибирское книжное издательство, 1986 год. Составитель Марк Сергеев.
Марк Сергеев. С Иркутском связанные судьбы. Иркутск, Восточно-Сибирское книжное издательство, 1986 год.


    «Как Англия создала Лондон и Франция Париж, так Сибирь создала Иркутск. Она гордится им, и не видеть Иркутска – значит не видеть Сибири». Эту цитату из Н. Шелгунова, известного русского публициста прошлого века, мы найдем в обеих книгах, о которых у нас сейчас пойдет речь.
    Вдумаемся: Иркутск сравнивается с Лондоном и Парижем, в XIX веке – главными центрами мировой цивилизации и культуры, внесшими огромный вклад в духовную историю человечества. Есть ли основания для такого обязывающего сравнения?
    Ответом на этот вопрос могут служить свидетельства, собранные в книге «Иркутск. Три века», вышедшей в прошлом году к юбилею – 300-летию с момента присвоения Иркутску статуса города. Это объемистый том, составленный писателем Марком Сергеевым и содержащий множество полезных сведений. И свидетельств – в том числе таких людей, как Чехов и Луначарский. Чехов по пути на Сахалин останавливался в Иркутске и отметил, что это «…превосходный город. Совсем интеллигентный». Луначарский назвал его «…городом замечательным, даже увлекательным и во многом фантастичным», и особо упомянул, что «…иркутская публика, несомненно, любит свой театр», то есть что Иркутск – театральный город; а это и сегодня – высокая и редкая похвала, право на нее, если хотите, – самый верный показатель культурного уровня города.
    Еще один показатель – легенды. В Иркутске их много, и слышал я их от самых разных людей. Одна связана с театром, вернее, с его зданием, построенным в конце прошлого века столичным архитектором В. Шретером; легенда гласит, что иркутские купцы, решив построить театр, послали Шретера на два года в Европу за свой счет – пускай, дескать, посмотрит, поучится. Ездил он или нет – не знаю, но театр выстроил отличный, один из лучших в России. Иркутский писатель П. Маляревский упоминал, что в задании архитектору было специально оговорено, чтобы в театре нельзя было устраивать танцы и маскарады, – поэтому там низкие коридоры и небольшие фойе.
    Другая легенда утверждает, что, якобы, сам славный Кваренги создал проект «Белого дома», дворца на набережной Ангары (сначала принадлежавшего купцу Сибирякову, а потом купленного у него для генерал-губернаторской резиденции). Выяснилось, однако, что здание по проекту Кваренги в Иркутске действительно было построено – только это не «Белый дом», а гостиный двор, ныне уже не существующий.
    В фойе Иркутского Дворца пионеров я увидел еще одну легенду – «декабристский цветок», тропическое растение в кадке. На кадке висела табличка, гласившая, что цветок подарен дворцу жителем Иркутска; бабушка этого иркутянина была горничной у Волконских, и они, уезжая, подарили ей цветок – он рос в этой семье больше ста лет. В дни своего последнего пребывания в Иркутске я снова пошел во Дворец пионеров, но цветка там уже не было. И я вспомнил, как женщина, ухаживавшая за цветами (там целый зимний сад), говорила, что это растение, наверное, нужно бы отвезти в Дом-музей Волконских. Надо полагать, отвезла.
    А рассказываю я обо всем этом, чтобы было понятно: Иркутск – особенный город. И еще многое мог бы рассказать.
    И есть в этом городе Марк Сергеев – человек, сознательно поставивший своей целью сохранение духовности Иркутска и, по возможности, приумножение ее. Скажете – цель для одного человека слишком большая, неподъемная? Но Сергеев делал и делает многое для ее достижения. Секретарь Иркутской писательской организации, он еще и ответственный секретарь выходящей в Восточно-Сибирском издательстве завоевавшей всесоюзную известность серии декабристских документов и материалов «Полярная звезда» (предполагается пятьдесят шесть томов, одиннадцать уже вышло). Он же – в числе организаторов иркутских «Декабристских чтений». Короче, Марк Сергеев – один из духовных центров Иркутска; я перечислил лишь небольшую часть его дел, связанных с городом.
    В течение десяти лет вел он по местному телевидению передачу «С Иркутском связанные судьбы». А из них выросла книга с этим же названием. Точнее, пока вышла первая из предполагаемой серии таких книг; всего их пока намечено выпустить шесть. В первой – биографии Ганнибала (того самого, «арапа Петра Великого»), основателя Российско-Американской компании Григория Шелехова и его сподвижников и продолжателей его дела – Александра Баранова и Ивана Кускова (между прочим, иркутский генерал-губернатор И. Пиль считал всю Русскую Америку – побережья Аляски, Алеутские острова, поселения в Калифорнии… Американским уездом Иркутской губернии!), «отца русской журналистики» Николая Полевого, декабриста Сергея Трубецкого и его жены Екатерины Ивановны, первой из жен декабристов отправившейся за мужем в Сибирь.
    С Иркутском связанные судьбы… У одних на недолгое сравнительно время, как у Ганнибала – для него этот город был лишь эпизодом; крестник Петра I после смерти царя был услан в Сибирь и по приказам всесильного Меншикова ехал все дальше, добрался до Иркутска, потом был возвращен в Россию, но до того успел все-таки построить Петропавловскую крепость недалеко от Кяхты. Другие провели в Иркутске только детство и первые годы юности, как Николай Полевой, а главное дело своей жизни совершили на западе, в Петербурге и Москве.
    Парадоксально, но большую часть своей жизни провел в Иркутске не урожденный сибиряк, а декабрист, боевой офицер, представитель одной из знатнейших русских фамилий, князь Сергей Трубецкой, «самый замечательный человек из всех иркутских жителей», как писал о нем мемуарист; он-то очутился в Иркутске не по своей воле, но сам факт его и других декабристов жизни в этом городе очень много значил для Иркутска.
    С Иркутском связанные судьбы – это очень обширное понятие, и Марк Сергеев, задумав целую серию таких биографий, поступил совершенно правильно. Потому что город – это в огромной степени люди, его населяющие за века его жизни, и Иркутск стал особенным городом, поскольку все три века его истории в нем жило много особенных людей; обстоятельства складывались, конечно, не всегда благоприятно для них, но, как правило, благоприятно для этого города. В нем еще в XVIII веке было учреждено генерал-губернаторство – и потому здесь появилось больше, чем в других местах, дворянской интеллигенции, которая в свою очередь повлияла на формирование интеллигенции купеческой и разночинской. В Сибири не было крепостного права – тоже фактор важнейший.
    Во всяком случае, Иркутск и Москва заказали одинаковое количество книг, когда стали выходить первые тома «Истории государства Российского» Карамзина (по пятьдесят экземпляров). То есть культурные и духовные традиции города начали складываться давно, «культурный слой» в Иркутске получился мощным.
    А после Великой Отечественной войны городу просто повезло. Когда в Сибири началось строительство предприятий большой индустрии, и многие города (Красноярск, Новосибирск, Омск) многократно увеличили свое население, Иркутск рос медленно – предприятия, требовавшие значительного числа рабочих, были рассредоточены по городам-спутникам в двадцати–пятидесяти километрах от Иркутска, в Ангарске, Шелехове, Усолье-Сибирском. А сравнительно небольшие контингенты приезжего люда Иркутск успевал ассимилировать, вместо того чтобы быть поглощенным ими.
    Вот так складывался этот город. Кажется, ни одна страница истории города не оказалась пропущенной в книге «Иркутск. Три века». Ни пребывание в этих местах протопопа Аввакума (между прочим, с его «Жития» начинается изданная в Иркутске серия книг «Литературные памятники Сибири»), ни то, что Иркутск был долгие годы центром «Русской Америки», ни жизнь в нем декабристов, ни время революции и партизанской войны в этих краях, ни, естественно, новейшая история города.
    И на всех этапах этой истории находились люди, присутствие которых очень многое значило в духовном облике Иркутска. Вот хотя бы декабристы. Многие из них поселились здесь после каторги, и мемуаристы единодушно отмечают, каким благотворным для города было пребывание в нем этих людей. Сегодня в Иркутске живет один из крупнейших наших писателей, Валентин Распутин, – не переезжает в Москву, понимая, чтó эта земля дает для его творчества. Его словами, приведенными в книге «Иркутск. Три века», я и хочу закончить:
    «Стоит Иркутск, умудренный историей и жизнью, спокойно и мудро, зная себе цену, в меру знаменитый и прежней славой, и новой, в меру скромный, издавна культурный, традиционно гостеприимный… стоит Иркутск, наделенный долгой и взыскательной памятью камня своего и дерева, с любовью и немалым удивлением взирающий на дела нынешних своих граждан, которые составляют 600-тысячное население, по-родительски оберегающий их от зноя и холода, дающий им жизнь, приют, работу, родину и вечность».
    История Иркутска – неотъемлемая часть истории России. ■

________
Марк Сергеев. Жизнь и злоключения Абрама Петрова – арапа Петра Великого

OCR: fir-vst, 2015
fir_vst: (Default)
* "Новый мир" 1991 №7, С. 270.

МАРК СЕРГЕЕВ. Жизнь и злоключения Абрама Петрова – арапа Петра Великого. Зачем я ею очарован… Иркутск, Восточно-Сибирское книжное издательство, 1989. 255 стр.

    Абрам Ганнибал, прадед Пушкина, пусть недолго, но был в Иркутске. Когда Марк Сергеев, иркутский поэт, узнал об этом, жизнь арапа Петра Великого стала его личной заботой. Подобная преданность Пушкину, заставившая Сергеева потратить годы, для того чтобы познакомиться с биографией одного из его предков, сама по себе заслуживает уважения. А когда дело поглощает, забирает всего человека, тогда сведения стекаются как бы сами собой.
    Да и история петровского питомца весьма небезынтересна – в ней сплелись российские дела от Екатерины I до Анны Иоанновны. Появление Ганнибала в Иркутске – лишь пауза в его многоверстном странствии от Казани аж до Селенгинска, странствии, предпринятом по инициативе и указу Меншикова, который таким образом «гнал зайца» так далеко, как можно было. И его возвращение, на сей раз далеко на запад, в Пярну и Таллинн. И его семейные дела, бракоразводный процесс, протянувшийся более чем на два десятилетия. Вывод автора из этой истории прост: сыном своего века был Абрам Ганнибал, а век был крутой… Но, однако ж, в тяжбе крестьян его мызы в Эстонии он принял их сторону, что в те времена бывало редко.
    Вот тут-то и есть главный интерес автора, главная цель его – объективный портрет героя. Это помимо любви к Иркутску, заставившей его взяться за биографию Ганнибала. И в современных спорах о Петре, спорах острых, книга, написанная М. Сергеевым, безусловно найдет свое место – личный оттенок обеспечит его.
    Пройдя за Ганнибалом по многотрудным этапам его жизни, он с тем же, если не с большим увлечением отправляется по следам пушкинского стихотворения «Зачем я ею очарован…». Сергеев называет двух адресаток этого стихотворения; сама множественность в данном случае говорит о гипотетичности предположений – то ли та, то ли эта, обе могли бы претендовать. Тут интересен подбор аргументов; и фактов, сказали бы мы, если бы они были, факты… И, рассуждая на столь опасную, можно сказать, щекотливую тему, Марк Сергеев заканчивает следующим выводом: «Пушкин не опубликовал стихотворение… совсем по другой причине: он был хорошим, достойным мужем».
    Органично входят в книгу стихи поэта М. Сергеева о Пушкине и его друзьях – в них тот же уровень понимания поэта и поэзии; можно сказать, что Сергеев-поэт един с Сергеевым-исследователем. Это не так уж легко: в документальной повести «Перо поэта» (об истории пушкинского пера, когда-то попавшего в Иркутск и в конце концов оказавшегося в московском музее Пушкина) Сергеев демонстрирует необходимые исследователю качества – упорство, интуицию и опять-таки личный интерес.
    Иркутск – город особенный; его культурные традиции богаты и разнообразны. И один из его духовных центров – Марк Сергеев, автор книги «С Иркутском связанные судьбы», составитель сборника «Иркутск. Три века» (к трехсотлетию присвоения Иркутску статуса города), ответственный секретарь многотомной (к сожалению, не подписной) серии «Полярная звезда» (декабристских документов, писем и материалов), серии, обретшей сегодня всесоюзную известность. Что ж, Иркутск есть Иркутск; недаром же еще на заре существования города один из его первых отцов всерьез предлагал считать всю Русскую Америку (Аляску и далее к югу до нынешнего Сан-Франциско) «Американским уездом Иркутской губернии». Остается добавить, что сообщил об этом факте в одной из своих книг Марк Сергеев. ■

Ю. Смелков

________
Ю. Смелков. Город и люди (рубрика "Размышления у книжной полки")

OCR: fir-vst, 2016

fir_vst: (Default)
ВМЕСТО ВВЕДЕНИЯ

    Писать о чудесах во второй половине XX века – задача, которая может показаться трудной и неблагодарной. Чем можно удивить, чем можно поразить воображение человека, на глазах у которого осуществляются все мечты, когда-либо созданные самой смелой человеческой фантазией. Только в начале XX в. зародилась авиация, и смешные, беспомощные, похожие на этажерки аэропланы с трудом оторвались от земли, а через 40–50 лет человек уже овладел самыми разнообразными ракетами, и космические корабли один за другим ринулись за пределы нашей планеты. Если несколько лет назад взлет человека в космической ракете казался неповторимым подвигом, а сочетание достижений науки и человеческого мужества поразило весь мир, то уже наступил день, когда человек впервые в истории существования нашей планеты вышел из корабля в космическое пространство. И когда завтра человеческая нога ступит на поверхность Луны, это будет казаться естественным для тех, кто будет жить в этом завтра.
    Овладение внутриядерной энергией, атом, ведущий ледокол в просторах северных морей, гигантские сооружения, преграждающие воды рек, такие как Братская ГЭС, Асуанская плотина, – все эти достижения современной науки и техники, конечно, делают XX век веком колоссальных, невиданных, беспредельных возможностей.
    По словам одного из гениальнейших ученых нашего времени Альберта Эйнштейна, освоение источников внутриядерной энергии является гигантским стимулом для технического прогресса. Эйнштейн называет эту силу «самой революционной за все время, истекшее с тех пор, как доисторический человек открыл огонь».
    Использование атомной энергии в мирных целях открывает перед человечеством безграничные возможности для изменения всего облика нашей планеты, освоения пустынных пространств, улучшения климатических условий. Самая смелая фантазия не в силах представить всю полноту и красоту жизни, которая придет вместе с великими достижениями человеческой мысли и труда.
    Думая о прекрасном будущем, о чудесах, которые ожидают всех, кто придет в светлое завтра человечества, мы не должны забывать о пройденном человечеством пути, который сделал возможным все чудеса наших дней и создал условия для чудес будущего.
    Путь, пройденный человеком, – это путь упорных поисков, труда и свершений, путь творчества, – от грубого каменного топора до сложнейшего и точнейшего механизма космического корабля, вырвавшегося за пределы земного притяжения.
    С тех пор как в глубокой древности первобытные люди создали первые каменные орудия и добыли огонь, человеческая мысль не успокаивалась ни на минуту. Люди стремились все больше узнавать об окружающем мире, все активнее на него воздействовать. Бесконечно медленными были эти первые, робкие попытки человека. И лишь когда появилось земледелие, была открыта обработка первых металлов – меди и много позднее железа, – лишь тогда тысячелетия перестали отделять одно открытие от другого.
    Мы не будем прослеживать весь долгий путь развития человеческих знаний и навыков. Нас интересует лишь тот его отрезок, на котором стало возможным появление семи чудес света.
    Уже в III–II тысячелетиях до н.э. в древнем Египте и странах, возникших в долинах рек Тигра и Евфрата, научные знания людей и их технические навыки были очень высоки. Как об этом свидетельствуют сохранившиеся до наших дней научные сочинения древних египтян и вавилонян, развитие науки диктовалось в первую очередь хозяйственными нуждами.
    Земледелие было главным занятием жителей этих стран. Земледельцы нуждались в точном измерении полей, садов, строений. Ежегодные разливы рек покрывали поля наносами ила и уничтожали нанесенные межи. После спада воды участки нужно было перемеривать, чтобы установить границы между ними. Так появились единицы измерения, а вслед за ними и начатки математики. В древнем Египте и древнем Вавилоне умели решать различные геометрические задачи: вычислять площадь треугольников, трапеций и других фигур. Земля Египта и Междуречья нуждалась в искусственном орошении. В глубокой древности здесь строили сложные ирригационные сооружения – каналы, плотины, водохранилища. С их помощью при ежегодных разливах рек осушали низкие заболоченные равнины и орошали землю на высоких засушливых берегах. Так, у древней математики появились новые, более сложные задачи. Нужды практической жизни вызвали и появление календаря. Календарь помогал земледельцу точно определить, когда следует ожидать разлива рек. По календарю определяли время спада воды, начала пахоты, сева, уборки урожая. Люди начали измерять время. Появились сутки, месяцы, годы.
    Создание календаря стало возможным только после того, как люди приобрели определенные познания в астрономии. Началом года египтяне считали день, когда восхождение звезды Сириус совпадало с восходом Солнца. В этот день, 19 июля, в районе города Мемфиса начинался разлив Нила. День восхода Сириуса считался в Египте большим праздником. В храмах крупнейших городов Двуречья жрецы днем и ночью вели наблюдения за движением небесных светил – небо в Вавилонии не менее восьми месяцев в году было совершенно чистым. Результаты своих наблюдений жрецы тщательно записывали на глиняных табличках, хранившихся в архивах храма. Астрономы Вавилонии довольно точно определяли сложный путь движения планет. К VII в. до н.э. они научились даже предсказывать затмение луны. Вавилоняне и египтяне заложили основы многих естественных и точных наук – зоологии и ботаники, физики и химии.
    В греческих государствах наука начала развиваться позднее, чем на древнем Востоке. Передовой областью Греции была Иония[1], тесно связанная с культурными восточными странами. Здесь в VIII–VII вв. до н.э. процветали торговля и мореплавание. Ионийские моряки нуждались в научных знаниях. Древним грекам не был известен компас. В открытом море они определяли местонахождение корабля по звездам. Для этого необходимо было знать астрономию. Многие ионийские ученые были хорошо знакомы с научными открытиями древневосточных астрономов. Больших успехов в изучении астрономии достиг величайший философ древности, уроженец малоазийского города Милета Фалес. По сообщениям античных авторов, Фалес сумел предсказать солнечное затмение 585 г. до н.э.
    С IV в. до н.э. под влиянием ионийцев научные знания распространились и в других греческих областях. Учеными Греции было сделано много важнейших открытий. Они занимались вычислениями величины земного шара, относительных размеров Солнца и Луны и их расстояний от Земли. В древности было высказано предположение о вращении Земли вокруг Солнца. Развитие математики в древней Греции также диктовалось прежде всего потребностями практической жизни. «Геометрия… приносит большую пользу архитектору, – говорится в одном из античных сочинений, – …она учит употреблению циркуля и линейки, что чрезвычайно облегчает составление планов зданий и правильное применение наугольников, уровней и отвесов. Также при помощи оптики в здание правильно пропускается свет с определенных сторон неба. А посредством арифметики составляют смету постройки, высчисляют ее размеры и путем применения геометрических законов и выкладок разрешают сложные вопросы соразмерности».
    Античная математика достигла больших успехов. В III в. до н.э. Евклид заложил основы современной элементарной геометрии, которая до сих пор носит его имя. Величайший математик и физик древности Архимед разработал основы механики, сделал ряд важнейших открытий в области геометрии.
    Научным открытиям сопутствовали и технические достижения. Изобретатели древности научились создавать сложные оросительные системы, строить корабли, на которых можно было совершать далекие путешествия. Они умели возводить мосты и прокладывать туннели. Замечательным созданием античной техники был водопровод на о. Самосе. Нам известны тончайшие медицинские инструменты, изготовленные древними мастерами. Античные механики изобрели водяные двигатели, создали разнообразные водяные и солнечные часы.
    Но самые значительные успехи были достигнуты древними в области строительного дела. Строительное искусство египетских и греческих мастеров стояло необычайно высоко. Оно как бы вобрало в себя все достижения научной и технической мысли своего времени. Многие творения зодчих и по сей день славятся как непревзойденные образцы архитектуры. Произведения великих архитекторов ценили и их современники. Ведь недаром пять из семи чудес света – это архитектурные сооружения. Прочтите историю их создания – и вы познакомитесь с архитектурой и техникой строительного дела в древности.
    Необычайного расцвета достигла не только архитектура, но и изобразительное искусство. Появление великих творений египетских и греческих художников было возможно только благодаря высокому уровню научных и технических знаний. До наших дней сохранились многие замечательные произведения, выполненные из камня или бронзы. Они свидетельствуют о том, что мастера древности прекрасно владели техникой обработки камня, искусно чеканили тонкие листы металла, хорошо знали литье. С этими отраслями техники вы познакомитесь в очерках, рассказывающих о создании двух великолепных произведений античных скульпторов, также причисленных к семи чудесам света.
    Но почему чудес именно семь? Случайно ли выбрано это число?
    Из глубокой древности ведет свое начало почитание числа 7 как священного. Тогда в основу календаря был положен лунный месяц. В течение лунного месяца – 28 дней – Луна прибывает и убывает, проходя при этом 4 фазы (четверть Луны, половина, полная Луна, новолуние). Эти фазы Луны сменяются через каждые 7 дней, они положены в основу нашей семидневной недели. Наблюдая за сменой фаз Луны, древние приписали особое, священное значение числу 7.
    У древних вавилонян было установлено 4 праздничных дня для каждого месяца – 1, 7, 15 и 28. Семь небесных светил (Солнце, Луна и 5 планет – Меркурий, Сатурн, Марс, Юпитер, Венера) были связаны с определенными небесными божествами. Каждому божеству был посвящен один день недели. В честь семи главных богов был воздвигнут семиступенчатый храм в Вавилоне. Согласно учению вавилонских жрецов, подземное царство мертвых окружало семь стен, покойник проходил через семь ворот, охраняемых стражами.
    Древние греки, как и другие народы, придавали большое значение числу 7. Число 7 фигурирует во многих легендах, например в мифе о чудовище Минотавре, которому ежегодно приносили в жертву 7 юношей и 7 девушек. В легенде о смертной женщине Ниобе, дерзнувшей оскорбить богиню Латону, упоминается о 7 сыновьях и 7 дочерях Ниобы, погибших от стрел детей Латоны – Аполлона и Артемиды. 7 считали священным числом бога Аполлона – покровителя искусств. В Греции почитали 7 мудрецов. К семи мудрецам причисляли замечательного ученого древности, математика и астронома Фалеса Милетского. Среди мудрецов называли и афинского законодателя Солона (VI в. до н.э.). У древних греков славились также Периандр из Коринфа и Питтак из Митилены, установившие тираническое правление у себя на родине. Однако славу мудрейших они снискали как самые выдающиеся философы. Вот как их мудрость воспел в стихах неизвестный поэт:

    «Мера важнее всего», – Клеобул говаривал Линдский;
    В Спарте «познай себя самого», – проповедовал Хилон;
    Сдерживать гнев увещал Периандр, уроженец Коринфа;
    «Лишку ни в чем!» – поговорка была митиленца Питтака.
    «Жизни конец наблюдай», – повторялось Солоном Афинским;
    «Худших везде большинство», – говорилось Биантом Приенским;
    «Ни за кого не ручайся», – Фалеса Милетского слово.[2]


    С числом 7 древние греки связывали представление о чем-то законченном и совершенном. Поэтому среди множества великолепных творений древности именно семь самых прекрасных были причислены к чудесам. Причислены? Но кем и когда? В самом деле, когда же возникло представление о семи чудесах света?
    Упоминания о семи чудесах появляются в сочинениях античных авторов начиная с III в. до н.э. Именно тогда, по-видимому, и возникла сама идея выделить семь самых замечательных произведений древнего искусства. Кто первый «отобрал» семь чудес древности, установить невозможно. Более того, самый «отбор» происходил постепенно – одни чудеса сменяли другие. Именно поэтому у античных авторов встречаются разноречивые указания. Полное перечисление семи чудес приводит в эпиграмме (кратком стихотворении) греческий поэт Антипатр Сидонский (II–I вв. до н.э.):

    Видел я стены твои, Вавилон, на которых просторно
            И колесницам; видал Зевса в Олимпии я,
    Чудо висячих садов Вавилона, колосс Гелиоса
            И пирамиды – дела многих и тяжких трудов;
    Знаю Мавсола гробницу огромную. Но лишь увидел
            Я Артемиды чертог, кровлю вознесший до туч,
    Все остальное померкло пред ним; вне пределов Олимпа[3]
            Солнце не видит нигде равной ему красоты.


    Много ценных и интересных сведений сообщает о семи чудесах древности римский ученый и писатель Плиний Старший (I в. н.э.) в своем сочинении «Естественная история». Его описания значительно пополняют наши представления о Колоссе Родосском, о храме Артемиды в Эфесе. Большой знаток всякого рода древних достопримечательностей, Плиний относит к числу семи чудес маяк на о. Фарос. Фаросский маяк вытеснил из числа чудес, приведенных у Антипатра, стены Вавилона. В некоторых сочинениях крепостные стены Вавилона называют вместо висячих садов[4], а маяк на о. Фарос заменяет Александрийская библиотека. Среди чудес называли также Алтарь Зевса в Пергаме, а в римское время к семи чудесам причисляли знаменитый амфитеатр Колизей.
    В этом нет ничего удивительного. Древние мастера создали так много замечательных творений, что человек, пожелавший выбрать самые прекрасные, оказывался в затруднительном положении. Стены Вавилона также были достойны включения в число чудес, как и висячие сады. Александрийская библиотека – центр науки и искусства, насчитывавшая несколько сот тысяч книг, несомненно была чудом своего времени[5].
    До наших дней сохранилось сочинение Филона Византийского «О семи чудесах». Выбор чудес в этом сочинении тот же, что и у Антипатра Сидонского. Каждому из чудес в книге дано подробное описание. Отсутствует только глава о Галикарнасском мавзолее, так как конец рукописи утрачен. Об авторе книги и времени его жизни в науке нет единого мнения. Некоторые ученые считают автором сочинения Филона Византийского – знаменитого механика и изобретателя, жившего в конце III в. до н.э. Ему принадлежит обширное сочинение из 9 книг по античной механике.
    По мнению других, книга о семи чудесах написана не ранее IV в. н.э., автор ее – неизвестный оратор, а сочинение его не что иное, как упражнение в красноречии. Действительно, многие описания Филона полны неумеренных похвал и явно отдают риторикой. Однако внимательное изучение тех фактов, которые Филон приводит в рассказе о создании Колосса Родосского, позволило некоторым ученым настаивать на том, что это сочинение написано человеком, хорошо разбирающимся в сложных технических вопросах. Его интересует и метод установки гигантской статуи и ее опора. Рассказ Филона о Колоссе Родосском послужил материалом для остроумной гипотезы о технике создания этой гигантской статуи[6].
    Чудеса древности были необычайно популярны у современников. О них писали ученые и собиратели достопримечательностей. Их воспевали поэты и заучивали ученики в школах.
    Среди папирусов, найденных в Египте, ученые обнаружили любопытный документ. Прочесть его из-за многочисленных повреждений удалось не сразу. Когда же, наконец, разобрали сохранившуюся часть текста, то оказалось, что этот документ представляет собой своеобразное учебное пособие. Он дает нам возможность ознакомиться с тем, что заучивали школьники, жившие в древнем Египте 22 века назад. Школьникам полагалось знать имена знаменитых законодателей (в их числе упоминается уже знакомый нам Солон Афинский), живописцев, скульпторов, архитекторов (среди них названы создатели храма Артемиды и Галикарнасского мавзолея), а также изобретателей. Далее следуют самые большие острова, горы, реки и, что для нас особенно интересно, – семь чудес. К сожалению, эта часть рукописи очень плохо сохранилась. Среди перечисленных чудес можно разобрать только храм Артемиды в Эфесе, пирамиды и гробницу Мавсола в Галикарнассе.
    Чаще других к числу семи чудес древние авторы относили египетские пирамиды, висячие сады Вавилона, храм Артемиды в Эфесе, статую Зевса Олимпийского, мавзолей в Галикарнассе, Колосс о. Родос и Александрийский маяк. Именно эти произведения древних архитекторов и скульпторов принято считать семью чудесами света.
    Из них до настоящего времени сохранились только пирамиды. Все остальные были разрушены. Много труда пришлось приложить ученым разных стран, для того чтобы восстановить внешний облик исчезнувших памятников и технику их изготовления. Были тщательно изучены все описания чудес, встречающиеся в трудах античных авторов. Большую помощь оказали материалы археологических раскопок, пополнившие наши представления о Галикарнасском мавзолее и храме Артемиды.
    Каждому из семи чудес в книге посвящена специальная глава, в которой рассказывается об истории возникновения памятника, о том, как сложилась его судьба. Подробно изложены также те сведения, которыми мы располагаем о производственном процессе, технических приемах, использованных при создании знаменитых произведений древнего искусства.
    Знакомство с семью чудесами позволяет представить себе, какого высокого уровня мастерства достигли архитекторы и скульпторы, жившие много веков назад.

________
[1] К области Иония относились побережье Малой Азии и прилегающие острова.
[2] Клеобул из города Линда на о. Родос, Хилон из Спарты и Биант из Приены, города в Малой Азии, были также прославленными политическими деятелями.
[3] Олимп – гора в Фессалии. В древнегреческой мифологии Олимп считался местопребыванием богов.
[4] С таким вариантом был знаком знаменитый русский писатель XVII в. Симеон Полоцкий. В своем стихотворном сочинении «Рифмологион» он воспевает красоту семи чудес древности.
[5] О стенах Вавилона и Александрийской библиотеке см. подробнее в главах «Висячие сады Вавилона» и «Александрийский маяк».
[6] См. об этом главу «Колосс Родосский». Не исключено, что Филон Византийский действительно жил в IV в. н.э. К этому времени большинство чудес уже не сохранилось. В главе о Колоссе Родосском Филон мог использовать более древнее сочинение, автор которого был хорошо знаком с техникой.

Александра Александровна Нейхардт,
Ирина Александровна Шишова
СЕМЬ ЧУДЕС ДРЕВНЕГО МИРА

Ответственный редактор
академик В. В. Струве

OCR: fir-vst, 2015
fir_vst: (Default)
От редакции

    В настоящем сборнике издаются действительно редкие источники по отечественной истории, главным образом, по истории быта. Все это дает возможность осветить такую область исторического знания, которая в последнее время незаслуженно забыта. Советские работы, а тем более публикации по истории древнерусского быта исчисляются единицами. Достаточно сказать, например, что за годы Советской власти не было напечатано ни одного памятника древнерусской медицинской письменности; дореволюционные же публикации лечебников единичны и неполны. Давно уже стали библиографической редкостью и дореволюционные издания родословных книг, а между тем родословные книги принадлежат к числу основных источников по истории феодальной аристократии. Эти книги отражают как внутреннюю политику царского правительства, так и сведения по военной службе, земельным владениям различных семей, быту и внутрисемейным отношениям.
    Рукопись публикуется в соответствии с "Правилами издания исторических документов". Авторский курсив составителя в подстрочных примечаниях выделен фигурным подчеркиванием. Аннотированный указатель упоминаемых в лечебнике терминов и лекарственных средств был в свое время составлен видными специалистами в этой области – ныне покойным Н. А. Богоявленским и В. Ф. Груздевым. Копирование и сверка текста с оригиналом были проведены старшим научно-техническим сотрудником Института истории АН СССР Зинаидой Николаевной Бочкаревой /1884–1964/ Ею же был подготовлен к печати и настоящий сборник, содержащий редкие памятники культуры и быта русского народа.
    В археографии больше чем в какой-либо другой области исторической науки велика роль научно-технического сотрудника-составителя публикации. Именно на его плечи ложится основной труд по подготовке научного издания рукописи. Публикации, выполненные при участии З. Н. Бочкаревой, были безупречны в техническом отношении. Выверенным ею копиям можно было верить так же, как и подлиннику.
    При непосредственном и самом активном участии З. Н. Бочкаревой увидели свет такие фундаментальные публикации источников как "Таможенные книги Московского государства ХVII века", т. I–III, М., 1950–1951; "Воссоединение Украины с Россией", т. I–III, М., 1954; "Материалы по истории СССР", вып. I–VI, M., 1955–1957 и многие др.
    Светлой памяти незаметной труженицы на ниве археографии и посвящается этот сборник.

Введение

    Среди рукописных книг, которые хранятся в наших архивах и рукописных отделах библиотек, нередко попадаются небольшие по объему сборники, написанные торопливой скорописью, со множеством вставок, помарок и исправлений, сделанных разными почерками и в разное время. Нередка эти книжечки имеют переплет – самый простой и дешевый. Порой они настолько зачитаны и затерты от долгого употребления, что текст можно разобрать лишь с большим трудом – видно, что ими пользовались часто и в самых неблагоприятных условиях. Это – древнерусские лечебники.
    В Древней Руси их называли по-разному – "травники", "зелейники", "вертограды лечебные", "книги лекарские" и т.д. Порой они создавались как учебные пособия, в форме диалога учителя и ученика, иногда как рецептурные справочники, систематически пополняемые своими владельцами. Нередко с них снимали копии, но делали это поспешно, обычно на продажу, для рынка. Рукописи охотно раскупались и подолгу хранились в семьях как домашние лечебники, к которым часто обращались и грамотные крестьяне, и посадские, и служилый люд. Ведь квалифицированная медицинская помощь не всякому была доступна в Древней Руси. Такие лечебники имели распространение как среди представителей правящего класса, так и среди крестьян, ремесленников, мелких торговцев, подъячих.
    В травнике рассказывается, от каких болезней помогают лук, чеснок, укроп, подсолнух, горчица, конопля, дубовые листья и кора, крушина, ландыш, фиалка, щавель, крапива, шалфей, полынь, лебеда и многое другое. В особый раздел выделен рассказ о дубе, о его листьях, о дубовых орешках, об омеле дубовой и об их лекарственных свойствах. В лечебнике содержатся и рекомендации древнерусских врачей по личной гигиене, например, есть и пить умеренно, больше употреблять овощей и фруктов, а меньше – мяса.
    Наряду с фактами, свидетельствующими о здравом житейском опыте, о тонкой наблюдательности наших далеких предков, мы находим в лечебнике и немало суеверия. Лечебник отводит, например, целую главу поучению об ангелах – кто над чем и какую власть имеет. Из нее мы узнаем, что бесчисленный сонм ангелов имел довольно точное распределение своих обязанностей и каждый отвечал за свою область: за суд был ответственен ангел Урил, за веселье в пиру – Пантафан и т.д. Судя по всему, лечебник этот был написан для простых людей: большое место в нем занимают советы, как избавиться от гнева князя и боярина, как быть красноречивым в суде и т.д.
    Хотя большинство лекарственных прописей старинных лечебников безнадежно устарело для современного врача, однако сведения о богатейшем арсенале фармацевтических средств, которые с огромным трудом, любовью и тщанием накапливались в недрах древнерусского врачевания, могут быть использованы и в современной научной медицине. Это в особенности касается лечебных трав, минералов, веществ животного и органического происхождения. Проверенные лабораторией, в эксперименте и клинике, они, возможно, будут эффективно применены.
    Издаваемый источник ценен как памятник общей культуры русского народа, всегда проявлявшего интерес к классическому наследию, к достижениям античной медицины и медицинской науки средневековья.

* * *

    Рукопись лечебника хранится в коллекции рукописных книг XIV–ХIX вв., находившейся в свое время в ЦГАЛИ, а впоследствии переданной в ЦГАДА и составляющей в нем сейчас отдельное собрание, частично уже описанное[1]. Из пяти древнерусских лечебников этой коллекции выбран один – древнерусский медицинский сборник самого разнообразного происхождения /оп. П, № 176/, писанный скорописью ХVII в. на бумаге в восьмерку на 161 л.
    В свое время лечебник начинался со своеобразных гигиенических правил, призывавших к воздержанности и умеренности во всех действиях и поступках человека. По рукописи ГПБ, F.IV.19 эти правила называются "Сказание вельми добро есть мистров сразмаитых и налепших вси философи кто есть свое здравие держати; коли кто держит, то может от всякие болезни врачеватися". Содержание: "1. Некая речь блюстися от ветра, 2-я от хождения и от стояния, 3-ья от пития и от ядения, 4-ая от спания и от безсония, 5-ая от объядения и от ядения, 6-ая от радости и от печали. А в тех во шти речах все здравие человече лежит" /л. 32 об./[2] Затем следует толкование этих шести "речей"; в нашем лечебнике сохранилось только толкование шестой "речи" о радости и о печали /лл. 1–2/.
    На лл. 3 и 4 помещен небольшой отрывок под названием "Галиново на Ипократа" – медицинское произведение, содержащее комментарии сочинений Гиппократа римским врачем Галеном и ставшее известным на Руси не позднее первой четверти ХV в.; сохранились списки этих комментариев, сделанные рукой Кирилла Белозерского /1337–1427/.
    Основу рукописи составляет большой отрывок, носящий заглавие "Книги лечебныя от многих лекарев собраные о корениях и о зелиях". В нем кратко описаны 106 лекарственных средств по преимуществу растительного, а отчасти животного и органического происхождения, приведены сведения, от каких заболеваний их нужно применять. Так в далекую старину у нас обычно писались травники, в свою очередь входившие как часть в состав "врачевьских" сборников/" вертоградов"/. Травник занимает около половины всей рукописи /лл. 5 об. – 79/. Листы 79–96 заполнены извлечениями из сочинений Галена, Гиппократа, Ибн Сины /Авиценны/ и других врачей древности и средневековья. Выдержка перемешаны с апокрифическими сказаниями и разными заметками о народных русских способах лечения болезней. С листа 86 по 94 под заглавием "Поведание вельми доброе" излагается извлечение из псевдо-Аристотелева сочинения с 13-ю правилами /"уставлениями"/ по личной гигиене. Листы 95–99 об. содержат короткий отрывок, заимствованный из "Книг лечебных избранных от безмезник". В нем приводятся доказательства в пользу целесообразности обращения за медицинской помощью к земным врачам, даются указания по составлению противоядий, лечению чемерицей, ревенем, лесными орехами и пр.
    На лл. 100–104 снова помещена выдержка из ложно-Аристотелевых книг. Она озаглавлена "Ведомость о вещех", касается гигиены половой жизни и представляет почти точную копию нескольких страниц древнерусского медицинского произведения ХV в. "Аристотелевы врата или Тайная тайных" /см. Сперанский М.Н. Из истории отреченных книг. Аристотелевы врата или тайная тайных, СПб., 1908, лл. 42–44/. Изложен этот отрывок довольно путанно, в особенности в начальной части, и без текстологических сличений и подробных комментариев мало доступен для понимания.
    Последний раздел рукописи – с. 104 и до конца – в своих девяти главах заключает самую разнообразную смесь. Наряду с цитатами из "Аристотелевых врат" /статья о "Железной воле", о "Тархони" – л. 104 об./, здесь вначале рассматриваются некоторые болезни, а потом читатель снабжается сведениями об лечении. Подобная последовательность содержания в медицинских произведениях в отличие от травников была более свойственна "вертоградам". В этом же разделе имеются еще статьи о кровопускании и много заговоров против болезней.
    Рукопись снабжена оглавлением, которое названо "Реестром лечебным для лепшего и лютейшего нахождения чого от которой болезни потреба". Помет и записей в рукописи нет.
    Особое внимание привлекается наличием в рукописи двух дат. Так, на втором листе написано: "Приведено /т.е. переведено – Л.П./ бысть сие врачество ради потребы душевныя и телесныя от римского языка на русский язык хотящим имети свое здравие в лето 6998 схода лета первого". А на листе 94 имеется другая запись: "По милости вседержителя бога предвечнаго переведен бысть сей лекарник з латинских книг с польскаго языка на руский язык лета 6995, круг солнцу 8, а луны 19, индикта 4, а нарождения господа нашего Исуса Христа лета 1487". Эти даты представляют исключительный интерес.
    До настоящего времени считалось, что переводы лечебников на русский язык с латинского и польского в ХV в. не существовали. Самый ранний перевод "вертограда" Николаем Булевым[3] совместно с митрополитом Даниилом был сделан в Москве в 1534 г. с немецкого языка. Второй по времени перевод "вертограда" с польского языка по заказу воеводы Фомы Афанасьевича Бутурлина в Коломне, датируется 1588 г. Таким образом, две датировки издаваемой рукописи вносят коренную поправку в историю переводных древнерусских медицинских произведений.
    О месте написания данной рукописи не может возникать сомнений. Составленная на территории Литовской Руси, она часто упоминает о растениях и животных, свойственных лесо-болотистой зоне теперешней Белоруссии – "жаравли", "зубры", приводит средства лечения болезней, которые были обычными для этой географической области в то время – "трясця" /малярия/, специфические болезни волосистой части головы и пр. С другой стороны, рукопись изобилует полонизмами – "албо", "моц", "речь", "цыбуля", "бавки", "робак", "лазня", "певне", и масса других слов. Рукописью подтверждаются прочные общекультурные связи, которые издавна существовали между народами Польши, Литвы, Белоруссии и древней Руси.
    Русский составитель сборника однако не ограничился польским оригиналом, но использовал в то же время и древнерусские медицинские традиции как устные, так и письменные. Так, отрывок "Галиново на Ипократа" целиком состоит из русских слов и выражений. Некоторые рецепты им заимствованы из новгородско-псковских и московских лечебников. Часть медицинских прописей указывает на происхождение их с русского Севера. Это лечение болезней ворванью, сосновой и еловой серкой /соком/, смазывание глаз кровяной сывороткой, добытой из сердца куницы. Некоторые слова и фразы белорусской речи переведены на русский язык /см. л. 128 и др./.
    Просторечный язык, своеобразие оборотов речи народу с лаконичностью и картинностью определений дают повод искать источник некоторых разделов этой рукописи среди народных лечебников, обязанных своим авторством представителям социальных низов – крестьянину, ремесленнику, мелкому торговцу, подьячему, низшей монастырской или церковной служке. Составитель этих разделов лечебника умело использовал для врачевания наиболее распространенные подручные предметы древнерусского народного быта. Он ввел в свой сборник главным образом то, что можно было без труда найти в поле, лесу, огороде, на гумне, в крестьянской избе, в мастерской ремесленника.
    Но в сборнике есть разделы, происхождение которых связано с интересами зажиточных слоев населения. Например, для согревающего компресса рекомендуется шелковая и даже ценная "шарлатная" ткань. Некоторые из дорого стоивших привозных "зелий" – цинамон, гвоздика, мушкат – не были доступны бедняку. А советы в области половой гигиены взяты составителем сборника из источника, адресованного не к кому-либо другому, как только к царю, князю, вельможе.
    Рукопись не предназначалась для педагогических целей. В ней совсем отсутствуют диалоги, столь свойственные древнерусским медицинским учебникам. Значительное число погрешностей в правописании, смысловые обмолвки и искажения, указывающие на спешку написания, говорят за то, что рукопись изготовлялась не для личного потребления переписчиком. С такой небрежностью в старину создавались рукописи переписчиками – профессионалами обычно на продажу, для рынка.
    В последнее время вопросы древнерусской медицины привлекают к себе все большее и большее внимание. Одна из последних работ в этой области – монография составителя указателя настоящего лечебника Н. А. Богоявленского[4] весьма высоко оценивает лечебники.
    Полностью присоединяясь к его характеристике, хочу только специально оговорить, что публикуемый лечебник ни в коей мере не может служить пособием для самолечения. За те полтысячи лет, которые прошли со времени перевода этих лечебников, медицина так далеко шагнула вперед, что пользоваться приблизительно составленными рецептами наших далеких предков, конечно, нельзя.
    Издаваемый ниже лечебник интересен и важен для историков культуры и быта, лингвистов, историков медицины, фармацевтов, этнографов, как редкий и своеобразный письменный исторический источник, важный для изучения народной медицины и истории быта.

Л. Н. Пушкарев

________
[1] Пушкарев Л.Н. Рукописные сборники литературного характера ЦГЛА СССР. – "Труды отдела древнерусской литературы Института русской литературы АН СССР", т. Х, М.–Л., 1954, с. 459–465; он же. Рукописи житийного содержания ЦГАЛИ СССР. – Там же, т. ХIII, М.–Л., 1957, с. 543–555; он же. Обзор коллекции рукописных книг собрания ЦГАЛИ в ЦГАДА /слова, проповеди, поучения/. – Там же, т. XXVI. М.–Л., 1971, с. 329–337.
[2] См. об этом переводном сочинении: Соболевский А.И. Переводная литература Московской Руси XIV–ХVII веков. Библиографические материалы, СПб., 1903, с.154. /отд. отт. из "Сборника ОРЯС АН", т. LXXIV/.
[3] См. Зимин А.А. Доктор Николай Булев – публицист и ученый-медик. "Исследования и материалы по древнерусской литературе", вып. I. M., 1961, с. 78–86.
[4] Богоявленский Н.А. Медицина у первоселов Русского Севера. Очерки из истории санитарного быта и народного врачевания XI–XVII вв. Л., 1966; он же. Древнерусское врачевание в XI–XVII вв. Источники для изучения истории русской медицины. М., 1960; он же. Индийская медицина в древнерусском врачевании. Л.,1956; не утратила до сих пор своего значения и работа: Груздев В.Ф. Русские рукописные лечебники. Л., 1946.

Под редакцией А.А. Новосельского и Л.Н. Пушкарева
Составители З.Н. Бочкарева и М.Е. Бычкова


Академия наук СССР
Институт истории СССР

Тираж 250 экз.


Содержание

От редакции 3
Введение 5
Древнерусский лечебник 13
Указатель терминов и лекарственных средств 130


OCR: fir-vst, 2015
fir_vst: (Default)
* "Время и мы" 1978 №28, С. 120–133.

ИСТОКИ

    Многие, не знакомые с израильской литературой, считают ее чем-то возвышенным и романтическим. Своего рода "Эксодус" в бесчисленных томах. Возможно, это произошло потому, что за последнее десятилетие сама тема – Израиль – стала неким бестселлером: Шин-Бет, террористы, нефть, политические интриги… Однако никто при этом не задумывается, что подобная литература не имеет ничего общего с самими израильскими писателями.
    "Знатоки" иного толка заявляют, что израильская литература – это конгломерат литератур, культур, традиций.
    Разумеется, было бы наивным полагать, что за тридцать лет существования государства может быть создана своя самобытная литература. Я думаю, гораздо правильнее называть современную израильскую литературу литературой ивритской, и является она интегральной частью мировой еврейской культуры.
    В еврейской культуре ивритская литература стоит особняком. Она не может похвастаться древней историей и явно выглядит младенцем по сравнению с литературой русской, с ее Кантемиром, Державиным, Пушкиным, Толстым. И все же, несмотря на молодость, традиции ивритской литературы необыкновенно сильны. Связь поколений неразрывна.
    Ивритская литература родилась во второй половине 19-го столетия, и одним из наиболее интересных явлений, характеризующих начальный период ее развития, было почти полное отсутствие читателей. Иврит был языком молитв, но не общения.
    Россия дала этой литературе ее первых классиков – Бялик, Черняховский, Фришман, за ними Бараш, Бренер, Гнесин, Беркович. Ее тема в то время – Диаспора.
    Другая характерная черта ивритской литературы в период ее рождения – это союз с сионизмом, который, несомненно, был одним из главных стимулов ее развития.
    Не успев пустить корни в России, литература очень скоро перемещается в Эрец-Исраэль, где живут ее первые читатели и ценители.
    Вслед за экспортом литературы идет миграция самих писателей, которым начинает казаться, что они никогда не жили вне Палестины. Это удивительный и, по-моему, единственный пример в истории культурной жизни еврейского народа, так как многие другие духовные ценности он создавал и развивал в Галуте.
    Обосновавшись в Израиле, ивритская литература остается в нем навсегда. Незначительный "импорт" литературы назад, в Галут, никогда не превратился в "импорт" самих писателей. Это положение не изменилось до сегодняшнего дня.
    В Палестине, где в 1932 году живет всего 174 тысячи евреев, литературная жизнь бурлит. Местное население принимает и литературу и писателей с восторгом и восхищением необыкновенным. И это не просто духовная связь. Это народная любовь с первого взгляда – уникальная в своем роде. Каждый шофер Эгеда[1] не только знает, где живет Бялик, он помнит многие стихи наизусть. Популярность писателей не имеет себе равных. Это самые почетные и уважаемые граждане страны. Примера такой связи писателя с читателем не знает мировая литература.
    Далеко не все было розовым в Палестине того времени. Постоянные стычки с арабами, безработица, политические распри среди руководителей ишува. Литература была предельно реалистична, тревожна, иногда пессимистична. И все-таки в ней всегда чувствовалась радость возвращения, воссоединения с землей. Я бы назвал этот период в истории ивритской литературы – периодом Ренессанса, который неразрывно связан с периодом Ренессанса в истории евреев.


А. Б. Иошуа

    С первого дня своего существования ивритская литература – это литература светская, антиклерикальная. Уже в зародыше она направлена против традиционного иудаизма, где в центре человеческой жизни только Бог, а задачей евреев было служение и повиновение ему. Сионизм с самого начала был движением, в центре которого безраздельно стоял Человек. Известно, что традиционный иудаизм готов просидеть в Диаспоре до Страшного Суда. Безусловно, каждый из нас тащит за собой и в себе двухтысячелетний груз изгнания. Но этот груз давит на нас, сабр, гораздо меньше, чем на приехавших и приезжающих из Диаспоры. Антисемитизм ассоциируется у нас гораздо больше с ненавистью к государству, чем конкретно к людям.
    Религия, еврейские традиции, еврейский образ жизни в наших глазах больше не являются единственно необходимыми факторами объединения и сохранения народа и потому не могут быть темой произведений израильских писателей – свободных граждан свободной страны. Немало религиозных людей можно встретить среди преподавателей университетов, политиков, профессиональных военных. Среди писателей их нет. Исключением был Агнон, может быть, самый большой мастер, но единственный среди нас, сумевший найти точку соприкосновения между религией и литературой.

ПРОБЛЕМА КОНФЛИКТА

    Нынешнее поколение писателей продолжает традиции ивритской литературы, как их продолжали все предшествующие поколения, однако израильскую литературу, ставшую, в определенной степени, интегральной частью литературы мировой, отличают несколько характерных особенностей.
    Прежде всего – это ее принадлежность своей стране и ее читателям-израильтянам. В шестидесяти процентах произведений современной французской литературы можно спокойно сменить французские имена героев на норвежские, можно перенести место событий из Парижа в Осло. Правда, найдется уйма знатоков и ценителей, которые с пеной у рта будут доказывать, что эти произведения основаны исключительно на французской культуре и что – идиотизм переносить место событий из Парижа в Осло. Но с ними можно спорить и, по всей вероятности, если не Осло, то их можно все-таки склонить на Брюссель.
    Израильская литература, несмотря на широту интересов, не стала интернациональной, не ассимилировалась подобно европейской. Особое положение государства в мире "локализует" и обособляет ее, как когда-то религия обособляла еврейский народ. Я нередко чувствую, как израильская литература пробует бороться с этим, обрести больший космополитизм. Пытается забыть набившие оскомину национальные проблемы (сегодня гораздо больше израильские, чем еврейские), уйти от них. Ничего не выходит. И если кто-то из нас хочет показать израильтянина, живущего лишь интересами мира, он вынужден убрать его из страны и поселить где-нибудь в Лос-Анджелесе или Амстердаме. Но тогда и герой теряет связь с народом, и ивритские имена можно спокойно заменить французскими.
    Другая отличительная черта израильской литературы – ее отношение к вопросу существования страны. Эту тему я называю Конфликтом. Но она не ограничивается только конфликтом с арабами и политической борьбой внутри страны.
    Конфликт – это отношение к Израилю всего окружающего мира, наше отношение к нему. Друзья и Враги. Формирование личности в условиях Конфликта. Психологическое давление на нее. Нас волнует, как сохранить свою индивидуальность в рамках государства. Как выжить. И писатель, разумеется, катализатор всех переживаний.
    Проблема Конфликта напоминает то, что было принято называть еврейской проблемой. Но параллель провести нельзя. В Израиле изучению этой проблемы не посвящают жизнь. Она не отнимает все время. И хоть она, как туман, обволакивает произведения наших писателей, проблема эта не маячит тенью, от которой нельзя избавиться. Тем не менее, Конфликт заслоняет собой слишком много актуальных проблем, которые израильская литература обходит почти полным молчанием. Кроме того, сказывается тяга евреев вечно заниматься глубинными проблемами человека. Видимо, во многих из нас живет желание написать еще одну Библию.
    Писатель отражает жизнь общества, и мы видим общество через призму писателя. И если он видит окружающий его мир сквозь воспоминания боя, в котором он участвовал и потерял друга или брата, чтобы после боя опять быть в центре Конфликта – нельзя сказать ему: "Пиши о социальном неравенстве или о проблемах алии". Видимо, пока все, кроме Конфликта – второстепенно и не затрагивает глубин человеческой души. Я, как и все, надеюсь на мир и на то, что тогда все изменится. Ведь для Израиля это не просто мир в привычном понимании этого слова. Это просто новая жизнь. Это то, чего никогда не было.

ПИСАТЕЛЬ И ВЛАСТЬ

    Израильская литература, несмотря на свою приверженность определенным темам, абсолютно чужда идеологическим догмам. Искусство слишком либерально, гуманно и широко. Писатель – символ свободы духа. Неисправимый индивидуалист, он не может подчиниться навязанным кем-то нормам и правилам. Его жизнь и взгляды – в его произведениях.
    В писательской среде считалось и по сей день считается малоприличным принадлежность к какой бы то ни было партии. Перед выборами все усердно скрывали, кто за кого голосует. Это делалось так старательно, что иной раз походило на детскую игру.
    Известно, что большинство израильских писателей по своим взглядам принадлежит к центру левого движения, разделяя мировоззрение МАПАЯ, реже МАПАМа[2]. Исключением из этого правила можно считать одного из лучших израильских писателей – Моше Шамира, который в свое время был крайне левым, даже среди членов МАПАМа, и считал Сталина одним из своих идеологических вождей. Когда большинство писателей, сочувствовавших МАПАМу, порвали с ним, предпочитая более умеренный МАПАЙ, Шамир с пеной у рта продолжал защищать свои взгляды. Я не знаю, когда и как Моше Шамир так поправел. Смешно наблюдать сегодня, как левейший социалист становится большим националистом, чем сам Бегин, которого он не раз предавал анафеме. Видимо, Шамиру вообще свойствен экстремизм, хотя мне и не понятна такая полярность в изменении взглядов писателя, мировоззрение которого обычно складывается к тридцати годам и, обрастая жизненным опытом, не меняется до самой смерти.
    Даже в Израиле, где события развиваются и сменяют друг друга с калейдоскопической быстротой, личность писателя, его психология гораздо меньше подвержена внешнему давлению, чем психология общества. Писатель зачастую находится в плену своих взглядов. Нередко ему не под силу тягаться с динамикой сегодняшней израильской действительности. Может быть, этим и объясняется его тоска по прошлому, в условиях Израиля, относительно размеренному и почти уютному. Именно этим и объясняется волна ностальгии, захлестнувшая нашу литературу после Шестидневной войны. Появилось бесчисленное количество книг о конце сороковых и пятидесятых годов. Средний возраст авторов был немногим более сорока. Эта волна захватила и тех, кто до этого жил настоящим и будущим. Амос Оз, Ицхак Бене, Бен-Эзер и другие, до 1967 года писавшие "up to date", вдруг вернулись к тому, что происходило двадцать лет назад. Прошлое шло нарасхват среди читателей всех взглядов и возрастов.
    Сегодня эта волна идет на убыль, но до настоящего отлива еще далеко. Война 1967 года слишком сильно повлияла и изменила психологию израильтян. Провинциальное, маленькое государство вдруг становится темой номер один, оно пестрит в заголовках газет всего света. Мир из сочувствующего и жалеющего неожиданно становится враждебным. Основы вечной правоты осажденного народа рушатся. Из осаждаемых мы превратились в осаждающих, мы заразились самоуверенностью, не имевшей ничего общего с национальной гордостью. Упоенным лаврами победы, нам захотелось поиграть в усталых ветеранов: "Давай-ка вспомним"… Это было гораздо легче, чем мгновенно осознать, что же происходит на самом деле.
    Лучшим доказательством изменения психологии израильтянина служит всколыхнувший всю страну скандал по поводу запрета, вернее, попытки запрета телевизионного фильма по рассказу Изхара "Хирбат Хиза".
    Опубликованный четверть века назад рассказ этот был одним из многих о войне 1948 года. Будучи включен в школьную программу, он был прочитан всей страной, ни в ком не вызвав особого душевного волнения. Все слишком хорошо знали, что хорошо и что плохо. Основы правоты были настолько прочны, что факт изгнания несопротивляющихся арабов из какой-то деревни не мог их поколебать. Было пролито так много еврейской крови, что отрицательные стороны арабов принимались заранее. Совесть соглашалась с тем, что где-то можно было и перегнуть. К тому же, если кому-то и приходила в голову мысль, что арабы, живущие в Палестине, имеют на нее такое же право, как и евреи, то безопасность детей отметала любое желание экспериментировать.
    Сегодня картина изменилась. Территории, захваченные более десяти лет назад для того, чтобы выжить, уже официально называют "оккупированными" или "удерживаемыми". Уверенность в незыблемости морали, дающей право на управление миллионом с лишним арабов, дала трещину. Все, что не помогает эту трещину замаскировать, принимается властью в штыки.
    В демократическом обществе нередко возникают подобные споры между власть имущими и интеллектуалами. Первые талдычат о гражданской ответственности (оставь немного – но оставь – мусор в избе!), вторые неустанно утверждают, что, вуалируя ошибки и промахи, мы топчемся на месте.
    Я искренне рад, что победителями в Израиле выходят вторые. Как мы знаем, Управление телевидения решило временно запретить экранизацию "Хирбат Хиза". Это решение поддержал министр культуры Хамер, но после вмешательства прессы фильм был показан.
    Писатель в силу своего характера и психологии чувствителен к недостаткам гораздо больше рядового гражданина. Его боль сильнее, в ней как бы воплощена боль всего народа. И если он настоящий писатель, он не пишет о розовом, а пишет о сером и черном. Потому что это мешает ему жить, и в этом проявляется его желание видеть свой народ идеальным. Так было. И так будет. Всегда. Пока будут Писатели. Даже если не станет Литературы.
    Но вернемся к традициям ивритской литературы. С первого дня своего существования она была безжалостной по отношению к народу. Она жалила его, издевалась, высмеивала, била наотмашь, выворачивала наизнанку. Достаточно почитать Азаза, Агнона, чтобы прийти к выводу, что "Хирбат Хиза" не идет ни в какое сравнение с силой разоблачения, звучащей в их произведениях. Ивритская литература была, как снайпер, выжидающий любое неосторожное движение общества. И это относится к писателям всех периодов и всех течений. Столетие назад направленная против вековой спячки, она оставалась воинственной, непримиримой и бескопромиссной. Бялик, оплакивая Кишиневский погром, исполнен презрения к народу не способному пошевелить пальцем ради собственной защиты. А рассказ Менделе "Нищие", после которого кажется, что евреи – это кучка мошенников. В рассказе Азаза, написанном в 1942 году, евреи показаны, как стадо баранов, покорно бредущих на заклание, не испытывая не только желания, но и потребности сопротивляться. И это написано в то время, когда мир проливает крокодиловы слезы по поводу избиения нации. Напиши это какой-нибудь русский писатель, его незамедлительно объявили бы отпетым антисемитом.
    Отношение народа к писателю было также своеобразным. Признав его своего рода верховным судьей, народ чуть ли не целует руки, бичующие его, соглашаясь со справедливостью наказания.
    Но и тут произошли перемены. Реакция на критику изменилась и прежде всего потому, что у многих появилось чувство собственной грандиозности, которое нередко путают с чувством национального достоинства. "Смотрите, мол, какие мы сильные. Мы разбили сто миллионов арабов. У нас лучшие в мире летчики. Садат едет к нам в Иерусалим. Америка чуть ли не в прислугах у нас. Мы такие великие, а какая-то Моська осмеливается лаять".
    Слава ослепляет. С "Хирбат Хиза" дело просто дошло до абсурда. Четверть века назад рассказ включают в школьную программу, 30-летнего писателя ночь напролет убеждают стать членом Кнесета. Он им становится. И остается в течение семнадцати (!) лет. И все кричат во все горло: "Смотрите, писатель Изхар, мыслитель, обличитель, а не какой-то там политический интриган, член нашего Кнесета".
    И вдруг, через 25 лет, та же Голда Меир, которая голосовала за избрание Изхара в Кнесет, выступает против публичного показа телефильма по его рассказу. Такой подход говорит только о бюрократической тупости политических "цадиков": они всегда правы и никогда не ошибаются. Парадоксы этой тупости иногда просто обескураживают. С одной стороны, отменять фильм, где жертвами показаны не мы, а с другой – позволять оголтелую антиизраильскую пропаганду РАКАХа с трибуны Кнесета. Почему-то не задумываются над тем, что именно повседневная опасность, грозящая государству, обязывает к постоянной критике.
    Каждому, кто рвется к власти или уже достиг ее, свойственны тоталитарные мысли, тяга навязать свое мнение. Так происходит везде. Вне зависимости от подданства и национальности. Но боязнь критики только указывает на внутреннюю неуверенность в своей правоте. Я надеюсь, что победа в деле с "Хирбат Хиза" будет хорошим уроком нашим цадикам. Поговорка "не смотри только в зеркало, смотри в окно" не всегда оправдывает себя. У израильтян хватает проблем, и если плюс к ним, кто-то пытается лишить страну свободы мысли и слова, она просто перестанет существовать. И тогда ежегодное (а то и реже) паломничество на землю предков вновь станет вполне достаточным, чтобы ощутить себя евреем. Но не израильтянином.

ТРИ ПОКОЛЕНИЯ

    Израильская литература объединяет три поколения писателей.
    Поколение войны 1948 года – это Изхар, Мегед, Шахам, Гури и другие. Как социальная группа они как бы находятся в одной ячейке. Это в общем одна политическая фракция. Взгляды и мировоззрение большинства из них не претерпели никаких изменений до сегодняшнего дня. Это дети выходцев из Восточной Европы – в основном из России – активистов Второй и Третьей алии. Большинство из них родились в стране. Как и их родители, которые были членами рабочего сионистского движения, они воспитанники молодежных сионистских организаций с той же идеологической окраской. Период их формирования – тридцатые-сороковые годы. Соответственно, их основные темы – построение государства, проблема Коллектива. Коллектив превалирует над всем. Специфика этого Коллектива – его идеология. Страна в те годы напоминала один большой лагерь поселенцев. Основная деятельность была так или иначе связана с поселениями-кибуцами. Кибуц олицетворял мечту об идеальном государстве вечно гонимого народа. Все вместе, все для всех.
    Итак, идеология поколения войны за Освобождение – социализм. Несмотря на то, что прошло столько лет и столько изменилось, это поколение занято теми же вопросами. Все, правда, приобрело другую окраску. Герой Аарона Мегеда в его последней книге – выходец из Европы, участник Третьей алии. Сегодня он оторван от современной жизни, разводит пчел и слушает Баха. Его сын выброшен из армии. Герой растерян, не может найти себя. Общество, окружающее его, чуждо ему. Привычных духовных ценностей больше нет.
    Шахам пишет о кибуцнике, который позволил себе переспать с немкой-туристкой, работающей в кибуце. Галь Мосензон рассказывает о кибуцнике-пастухе. Пастух хочет стать художником. Впав в депрессию от нежелания коллектива считаться с личностью, он продает кибуцное стадо, чтобы купить холст и краски.
    Цепи Коллектива так крепко опутали и сковали это поколение, что надежда на освобождение тут почти нереальна.
    Мое поколение – те, кого называют поколением государства, с самого начала обособило, отделило себя. Мы были – упрямый и дружный антиКоллектив. Нас гораздо больше интересовали общечеловеческие проблемы. Мы были более космополитичны. События моих первых произведений могли происходить в любой точке земного шара, где есть люди. Желание сломать старые догмы, убрать из центра внимания Коллектив, было настолько сильным, что первые произведения моих сверстников вообще не имели ничего общего с окружающей реальностью.
    Аллергия к Коллективу объяснялась тем, что в течение всей нашей молодости он окружал нас на каждом шагу. Работа в кибуцах, молодежное движение, куда ни сунься – везде одно и то же. От коллектива нельзя было избавиться, его вечное присутствие становилось навязчивым, и именно поэтому его больше нельзя было выдержать.
    Герои Амоса Оза тех времен (Амоса Оза, который сам был кибуцником) – упрямые индивидуалисты, отличающиеся от других упорным желанием иметь свою собственную точку зрения. Они в постоянном конфликте с Коллективом, который отвергает их так же, как и они его.
    Парадоксально, что именно мы подняли восстание против идеалов и интересов, которыми были вскормлены. Но это не было предательством. Мы рвались открыть и познать большой мир. Это была беспощадная война против устаревшей психологии, взглядов, жизненных концепций. Хочет ли молодой израильтянин переспать с туристкой из Германии или нет, для нас вообще не была проблемой, ради которой нужно писать и копаться в ней на протяжении целой книги. Нас раздражало это поколение, продолжающее жить несуществующим больше Израилем. Даже тема Катастрофы еврейского народа их не интересовала. Ни один из них даже не коснулся ее.
    Война поколений протекала в виде бурных дискуссий, убийственной критики в газетах и журналах. Предыдущее поколение боялось того нового, что мы несли, боялось быть отодвинутыми на второй план, остаться в тени. Сегодня наступило затишье, но вспышки взаимных обвинений еще не угасли.
    Битва была нами выиграна, и думаю, что именно книги, написанные моим поколением, наиболее читабельны сегодня в Израиле.
    Вслед за нами появилось поколение, которое я бы назвал поколением Шестидневной войны. Мне трудно пока определить, кто они, эти новые писатели. И меня очень беспокоит, что в течение десятилетия они не дали стране ни одного настоящего мастера. Появились новые таланты в поэзии. Очень способная молодежь в кино и телевидении. В прозе пусто. Это поколение сыновей не восстает ни против отцов, ни против дедов. Оно их просто игнорирует. Никого не обвиняет, никого не защищает и держится особняком. Его основное занятие – самокопание и исследование собственных комплексов. У меня такое чувство, что они живут вне окружающего их мира. Он просто не интересует их. Не знаю, может быть, в этом поколении эгоизм заменил индивидуализм.
    Мои друзья, зарубежные писатели не раз говорили с завистью, что Израиль перенасыщен темами. Страна бурлит. Она населена народом, который всегда отличался желанием понять себя в окружающем мире и окружающий мир в себе. Чем же объяснить такой мертвый сезон? Создается впечатление, что поколение не до конца изучило себя и из-за этого находится в состоянии какой-то духовной депрессии. Я верю, что этот заколдованный круг скоро прорвется. Должен прорваться.
    Пока что все три поколения продолжают существовать и работать независимо друг от друга. Единственное, что нас связывает, – это желание совершенствовать ивритскую литературу. Мы все обеспокоены тем, что телевидение и кино становятся единственными культурными ценностями современного человека. Мы просто хотим, чтобы народ Книги больше читал, хотя израильские писатели пока не могут жаловаться на недостаток читателей.
    Наше положение гораздо лучше многих зарубежных авторов. Я сужу по тиражам и количеству новых книг, которые появляются чуть ли не каждый день. Издательства процветают, а израильские издатели отнюдь не филантропы. Сборники новых поэтов печатаются тиражом в 1500 экземпляров. Это не намного меньше, чем в США. За год было продано 25 тысяч экземпляров моей новой книги. Это около 300 тысяч читателей. Пропорционально Америке – это больше двух миллионов, случай из ряда вон выходящий.
    Нужно признать, к сожалению, что настоящая литература всегда принадлежала меньшинству. Во Франции, в стране такой глубокой и интересной культуры, половина населения не читает книг. Я думаю, что по меньшей мере треть израильтян не читает ничего, кроме газет, да и вообще не является потребителем культуры. Еще полмиллиона читает только переводную литературу. Магазины, специализирующиеся на продаже книг на немецком, французском и английском языках, преуспевают. Масса людей, приехавших и приезжающих в страну из западных стран, прекрасно владеет разговорным ивритом. Но, прожив в Израиле даже пятьдесят лет, человек предпочитает читать на своем родном языке или любом из европейских, которым он владеет. Я надеюсь, что если идея, в борьбе за осуществление которой я принимаю самое деятельное участие, идея введения в иврит гласных станет действительностью, количество читателей резко увеличится.
    Но дело не только в количестве читателей, теперь, как и раньше, писатель не может содержать себя и свою семью творчеством. Обычно он вынужден заниматься побочной работой. Или, вернее, писать – это побочное занятие, кроме преподавания в университете, журналистики и куда менее интеллектуальных занятий. Писатель пользуется уважением общества, но сегодня, когда на вопрос: "Кто он?", следует ответ: "Писатель", в продолжительно-многозначительном "А-а-а…" слишком уж часто сквозит вечная ирония сытого.
    Пусть сорок лет назад читали больше. Меня гораздо серьезнее волнует качество израильского писателя, а не его количество. Я чужд ностальгии, и моя единственная тоска по прошлому – это желание вновь почувствовать ту духовную связь писателя с читателем, которая была в Израиле. Я хочу верить, что это время вернется. ■

Подготовил к печати и перевел с иврита Даниэль Мазин

________
[1] Автобусный кооператив.
[2] МАПАЙ – Израильская партия труда (ныне партия Авода), МАПАМ – Израильская объединенная рабочая партия.

OCR: Давид Титиевский и fir-vst (2015)

Об авторе в Википедии
fir_vst: (Default)
* "Новый мир" 1991 №10, С. 252–254.

ПУШКИН В РУССКОЙ ФИЛОСОФСКОЙ КРИТИКЕ. Конец XIX – первая половина XX в. Составитель Р. А. Гальцева. М., «Книга», 1990. 527 стр.

    В сознании русского общества Пушкин давно уже превратился в мифологического культурного героя, родоначальника, первотворца, демиурга. С точки зрения рационально-исторической, такая мифологизация – плод поверхностного дилетантизма или религиозно-патетического восприятия истории. Но со стороны правил создания мифологических образов – все верно: никто, кроме Пушкина, не может претендовать на эту роль. Мы продолжаем писать на языке, выработанном в пушкинскую эпоху, и мыслить в категориях той европейской культуры, которая широко вошла в жизнь образованных сословий именно при Пушкине.
    На мифе о Пушкине сошлись две крайности нашей жизни: интересы государства и духовные стремления «мыслящих личностей» (в том числе оппозиционных государству).
    До 1917 года мерка казенности не особенно мешала пушкиноведческой мысли; после перемены власти мерка эта опускалась чем далее, тем ниже, вследствие чего вершиной советского пушкиноведения 30–50-х годов оказалась только текстология (наиболее серьезные академические работы Ю. Н. Тынянова, Б. В. Томашевского, Г. А. Гуковского изданы лишь в 60-е). Свободу мысли, превышающую казенную мерку, могли позволить себе лишь те, кто оказался тогда вне родины.
    Из дореволюционных работ в книге помещены статьи В. С. Соловьева, Д. С. Мережковского, Л. Шестова, В. В. Розанова, М. О. Гершензона; остальные написаны в основном в эмиграции – статьи Вяч. И. Иванова, С. Н. Булгакова, А. В. Карташева, В. Н. Ильина, П. Б. Струве, И. А. Ильина, Г. П. Федотова, С. Л. Франка; в приложений напечатана короткая заметка В. Ф. Ходасевича. Пушкин для них трикрат русская тема – тема утраченной русской культуры: «…мы уcлавливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке» (Ходасевич В. Ф. Колеблемый треножник. Пг., 1921, стр. 45).
    Ни один из них не был академическим пушкинистом – не готовил рукописей к печати, не составлял летописей жизни и творчества, не специализировался на поиске источников пушкинских цитат; к постижению Пушкина они шли от собственных историософских, эстетических, культурологических, религиозных представлений и познаний. Между тем в силу индивидуального совершенствования этих представлений и познаний каждый из них строит образ своего культурного русского героя. Как бы ни назывались статьи – «Судьба Пушкина», «Мудрость Пушкина», «Жребий Пушкина», «Лик Пушкина», – какие бы методологические принципы ни подводились для строения этого образа (например, «метод медленного чтения» Гершензона), все равно интуиция вкупе с общей образованностью и талантливостью дают в результате судьбу и жребий телеологии Соловьева и Булгакова, мудрость, явленную Гершензоном, лик, узренный Карташевым.
    «В кругу этих мыслителей обсуждаются три тайны Пушкина, – пишет в предисловии Р. А. Гальцева, – тайна творчества… тайна духа… тайна личности Пушкина». Можно дополнить: еще одна важная тайна, соединяющая большинство напечатанных в книге статей в единый диалог, – тайна России. Не переставая быть личным поэтом для каждого из этих мыслителей, Пушкин одновременно является средоточием путей, судеб, вех, глубин и идей самой русской жизни – жизни-истории русского государства, русской нации, русской культуры, русской духовности, которые и были главным предметом их размышлений. В исследовании этой тайны они прямые наследники великих интерпретаторов Пушкина XIX столетия – Гоголя, Белинского, Ап. Григорьева, Достоевского. Прямо или косвенно в большинстве статей отзываются слова Гоголя, сказанные им еще при жизни Пушкина: «В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла».
    «Пушкин таинственно стал alter ego России… В Пушкине открылся величественный лик самой России» (А. В. Карташев). Религиозное сознание Пушкина – «это есть в известном смысле проблема русского национального самосознания» (С. Л. Франк). «Пушкин был живым средоточием русского духа, его истории, его путей, его проблем, его здоровых сил и его больных узлов» (И. А. Ильин). «Пушкин – самый объемлющий и в то же время самый гармонический дух, который выдвинут был русской культурой» (П. Б. Струве).
    Если не учитывать внутреннюю логику религиозно-интуитивных прозрений, в подобных высказываниях можно увидеть своего рода клише и даже ощутить сходство с декларативными штампами советских школьных учебников литературы (при поправке на лексику и специфику идеологии). Но в данном случае за декларациями стоят действительные мука и отрада духовных исканий: написанное этими мыслителями о Пушкине – это нередко вариации сказанного ими о России в других работах. И едва ли не главная тема статей о Пушкине – антиномии русской жизни и русского национального самосознания: религиозность и неверие; православие и язычество; духовная стыдливость и задор цинизма; тоска по святой жизни и разгул страстей; томление по гармонии, тишине, покою и необуздываемые стихийные силы; поклонение свободе и консерватизм; вольнолюбие и имперский пафос – из этих антиномий складывается и образ Пушкина и образ России. Отличие в одном: жизнь Пушкина завершена, история России еще длится. Поэтому, читая Пушкина, метафизический мыслитель алчет угадать замысел Бога насчет жребия России. Поэтому пушкинское преодоление буйства – гармонией, революционности – консерватизмом, безверия – религиозностью, разгула – святостью – это одновременно как бы потенциальная возможность для России положительно разрешить мучительные противоречия – разрешить гармонией, религиозностью, святостью. Поэтому само явление Пушкина в русской культуре может вполне серьезно рассматриваться как залог мессианской сущности России, ее богоизбранности: «…иметь такого поэта и пророка – значит иметь свыше великую милость и великое обетование» (И. А. Ильин). Верить в такое обетование, живя в 20–30-е годы где-нибудь в Париже или Берлине, зная, что происходит на родине, и помня, что русская история не имеет прецедентов благополучного разрешения своих антиномий, – это, конечно, величественная и грустная утопия. ■

А. Песков

OCR: fir-vst, 2016
fir_vst: (Default)
Статья в "сталинской" "Большой советской энциклопедии" 1939 года. Оцифрована полностью, без каких-либо правок. Интересна как исторический источник, чего только стоят эпитеты.

НИКОЛАЙ II, Николай Александрович Романов (1868—1918), последний русский император, сын Александра III. Вырос и воспитывался в обстановке двора, напоминавшего патриархальную помещичью усадьбу крепостного времени. Среди учителей, подготовлявших Н. II к деятельности монарха, особенно выделялся К. Победоносцев, внушавший своему воспитаннику твердое убеждение в божественной избранности российских самодержцев. Под влиянием воспитания и обстановки при дворе отца сложились политич. взгляды и все мировоззрение Н. II. Самодержец-самодур Александр III представлялся Н. II идеалом царя, православие — незыблемой догмой и основой морали. Н. II был так же ограничен и невежествен, как его отец. Он весьма интересовался военным делом, но преимущественно в том виде, в каком оно культивировалось обычно при дворе — в виде внешней выправки и парадов. Проходя офицерскую школу в гвардии, Н. II вел распутный образ жизни. Ко времени своего восшествия на престол «дослужился» до чина полковника. Александр III умер в 1894, когда Николай II не успел еще закончить ни общего ни военного образования. В апреле 1894 Николай II был помолвлен с принцессой Алисой из Гессенского дома, ставшей затем русской императрицей Александрой Федоровной (ноябрь 1894). Присущие Н. II черты тупого, недалекого, мнительного и самолюбивого деспота в период его пребывания на престоле получили особенно яркое выражение.
    Н. II стал царем в то время (21/X 1894), когда политич. обстановка — внутренняя и внешняя — чрезвычайно усложнилась. Назревала борьба между крупнейшими империалистич. хищниками за новый передел мира. Всем своим предшествующим развитием царская Россия выдвинулась к этому времени на положение крупнейшего военно-феодального империалистического государства, находившегося в то же время в полуколониальной зависимости от западно-европейских стран и в первую очередь от Франции. Наряду с этим в Россию, являвшуюся источником всякого гнета — крепостнического, военного, капиталистического и колониального,— к началу 20 века переместился центр мирового революционного движения. Российский пролетариат, возглавляемый революционной социал-демократией (большевистской партией), выступал в авангарде борьбы против самодержавия, за демократию, за социализм.
    Н. II с первых дней своего царствования решительно опроверг легенду об его мнимом «либерализме», распространяемую до этого в оппозиционных буржуазно-помещичьих кругах. 17/I 1895, принимая депутацию земских и городских деятелей, Н. II с прямолинейной грубостью назвал надежды на конституционные реформы «бессмысленными мечтаниями» и заявил, что будет продолжать политику Александра III в духе ничем не ограниченного самодержавия. Реакционность политики нового монарха ярко выявилась в его отношении к нараставшему рабочему движению. Когда в 1895 при подавлении забастовки в Ярославле расстреляли бастующих рабочих мануфактуры Корзинкина (было убито 13 человек), Н. II на докладе об этом кровавом событии «начертать изволил»: «Весьма доволен поведением войск во время фабричных беспорядков в Ярославле». Эта резолюция царя-палача (сообщение о ней появилось во всех газетах) стала широко известна рабочим массам. Устроенные 18(30)/V 1896 официальные торжества коронации, с целью инсценировки народного ликования, закончились ходынской катастрофой (см. «Ходынка»), к-рая вошла в историю как одна из кровавых страниц николаевского царствования.
    Беспощадное преследование революционной социал-демократии, система повседневного сыска и провокации, жестокие расправы со стачечниками — вот характерные черты политич. режима царствования Н. II. Столкновение интересов крупнейших империалистич. держав в Китае и на Тихом океане привело к Русско-японской войне. Н. II и его министры в расчете на победу и патриотич. угар, к-рый, по их мнению, должен был приостановить нарастание революции, охотно шли на эту грабительскую войну. Значительную роль в завоевательной политике Н. II сыграли и хищнические интересы семьи Романовых. Сам царь и его родственники владели концессиями в Корее и хищнически хозяйничали там. Царская армия и флот не были подготовлены к ведению войны с агрессивно выступавшим молодым империалистич. хищником — Японией, и война была проиграна. Поражение в Русско-японской войне и широко развернутая массовая работа большевистской партии ускорили революцию. «Кровавое воскресенье» (расстрел рабочих в Петербурге 9 января 1905) значительно подорвало крестьянскую веру в «царя-батюшку» и положило начало революции 1905—07. Кличка «кровавый царь» навсегда пристала к Н. II, ставшему с этого времени объектом ненависти широчайших народных масс. В период революции 1905 полностью выявились его политич. ничтожество, убежденное черносотенство, ненависть к народу, вероломство и тупоумие. Под давлением революционной волны, угрожавшей существованию трона, Н. II вынужден был пойти на крайне лживые манифесты, на ничтожные реформы, на куцую законосовещательную Булыгинскую думу (см.). Манифест 17 октября 1905 (см.) был вырван у Н. II всеобщей политической Октябрьской забастовкой, приведшей в ужас всю династию. Н. II всегда рассматривал этот акт как злополучную минуту своей слабости и ненужной уступчивости. Подлинное свое «нутро» он обнаружил демонстративным подчеркиванием сочувствия черносотенным погромам, широко организованным в стране по указке министерства внутренних дел. Он с почетом принимал депутации погромщиков, с гордостью носил значок черносотенного «Союза русского народа», амнистировал заведомых убийц и громил, афишировал свой антисемитизм. Беспощадный разгром восставших рабочих в Москве, в Сормове, Ростове, в Донбассе и разгул карательных экспедиций на Казанской ж. д., в Сибири, Прибалтике, Закавказьи полностью отразили существо режима Николая II. Тысячи смертных приговоров, вынесенных военно-полевыми судами, расправы над заключенными в тюрьмах революционерами, расстрелы без суда воочию показали всю глубину ненависти Н. II к осмелившемуся подняться на революционную борьбу народу. Беспощадно подавив революцию 1905, Н. II с злобной мстительностью стремился искоренить все вырванные у него во время революции уступки. Закон о выборах в Гос. думу, изданный 11/XII в разгар Декабрьского вооруженного восстания и давший крайне урезанные избирательные права рабочим и крестьянам, был дополнен новыми законами (от 20/II, 8/III и 23/IV 1906), которые свели на-нет значение Думы. Н. II не потерпел существования ни 1-й Гос. думы, осмелившейся поставить на обсуждение аграрный вопрос (была распущена указом царя 8/VII 1906), ни 2-й Думы (была распущена 3/VI 1907), оказавшейся левее, чем первая. Н. II с трудом мирился с Думой даже в ее октябристско-черносотенном обличьи. Живым олицетворением реакции был Столыпин (см.), отправивший на виселицу, в ссылку и на каторгу тысячи революционеров. Оголтелый воинствующий национализм Н. II, поддержанный великорусскими помещиками-черносотенцами и кадетско-октябристской буржуазией, нашел свое законченное выражение в усилении национально-колониального гнета в Средней Азии, на Кавказе, в Финляндии и Польше. Одним из гнусных дел правительства Н. II явилась инсценировка антиеврейского судебного процесса, известного под названием «дела Бейлиса».
    Н. II ревностно выполнял свою роль сторожевого пса западно-европейского империализма на Востоке. Царским полковником Ляховым в 1908 был разгромлен созданный в результате революции меджлис (см.) в Персии (Иране) и в 1911 подавлена персидская буржуазно-демократическая революция. Н. II оказал активную поддержку реакции в Турции и в Китае. Участие в войне за передел мира Н. II рассматривал как средство подавления революционных движений в стране и для новых империалистических захватов. Революционный подъем 1912—14 вновь вселил в него смертельный страх. Буржуазия под угрозой новой революции проявляла полную готовность оказать поддержку монархии Н. II. Но Николай II замыкался в узком кругу приближенных, предпочитал окружать себя угодливыми ничтожествами. Ближайшими советниками Николая II по политическим делам являлись спириты, знахари, гадальщики, шарлатаны, проходимцы. Среди них кишмя кишели жулики, авантюристы, германские и иные шпионы. Грубейшее суеверие толкнуло Н. II и его жену к грязному проходимцу Распутину (см.), оказавшемуся их ближайшим наперсником. Двор стал ареной скандальных происшествий, слух о к-рых распространился по всей стране. Н. II сделался посмешищем.
    Традиционная внешняя политика, установленная еще Александром III, обязывала Н. II соблюдать политический и военный союз с Францией. Но собственные политич. симпатии Н. II влекли его к реакционной монархич. Германии. В 1905 Н. II подписал даже тайное соглашение с Вильгельмом II в Бьорке, направленное против Англии и срывавшее налаживавшийся союз Франции, Англии и России. Под давлением министра иностранных дел Н. II вынужден был отказаться от соглашения в Бьорке. Патриотич. угар, охвативший в начало первой мировой империалистич. войны широкие буржуазные круги, сплотил буржуазию вокруг царя. Но уже первые месяцы войны показали такую степень разложения режима, возглавляемого Н. II, что о близких победах не могло быть и речи. Военно-бюрократич. аппарат оказался не в состоянии обеспечить войска снарядами, ружьями, патронами, продовольствием и обмундированием. Зависимость от планов союзного командования заставляла рус. армию наступать совершенно неподготовленной во всех тех случаях, когда противник предпринимал активные операции против Франции и др. союзников. Начались поражения русской армии. В стране нарастало мощное революционное движение, большевистская революционная работа открывала глаза широким массам на империалистич. цели войны. Рабочие стачки 1915, 1916 и революционные выступления приняли угрожающий характер. Нарастающему революционному подъему Н. II противопоставил новые репрессии, вводя самый свирепый режим в стране и армии. Началась «министерская чехарда». Министры возвышались и падали в зависимости от того, как они относились к Распутину. Назначения и смены фактически определялись волей Распутина и его кружка, состоявшего из ряда лиц, в личной преданности к-рых были убеждены Н. II и его жена. Умственное убожество и моральное разложение придворных кругов достигли крайних пределов. Режим гнил на корню. Даже самые оголтелые черносотенцы (вроде Шульгина) уже не одобряют всей деятельности Н. II. Усиленно ведутся разговоры о реакционном влиянии на него императрицы Александры Федоровны (см.), о губительной политике окружающей его камарильи. «Немку» называют шпионкой, Распутина — агентом Германии. В интересах спасения монархии и буржуазного строя и продолжения войны буржуазия готова пожертвовать монархом. В буржуазных кругах разрабатываются планы дворцового переворота, смещения Н. II и замены его другим царем — или его сыном Алексеем или братом Михаилом. Послы Франции и Англии принимают активное участие в этих заговорах. На убийство Распутина (18/XII 1916), к-рое должно было сыграть роль предостережения самому Н. II, последний отвечает усилением репрессий и продолжением министерской чехарды. Усиление реакции сопровождается тайной подготовкой к заключению сепаратного мира с Германией. Организаторы генеральского и придворного заговора спешили дворцовым переворотом предупредить революцию и раздавить ее. Но Февральская буржуазно-демократическая революция не дала времени генеральскому заговору и снесла царскую монархию вместе с Н. II.
    До последней минуты Н. II оставался тем, чем был — тупым самодержцем, неспособным понять ни окружающей обстановки ни даже своей выгоды. Он не отказывался от престола, несмотря на уговоры великих князей, командующих армиями, придворных. Он готовился итти походом на Петроград, чтобы в крови потопить революционное движение и вместе с приближенными к нему генералами обсуждал план измены. Предполагалось открыть фронт герм. войскам. Ho 2(15)/III Н. II вынужден был подписать отречение от престола, т.к. выяснилось, что все войска перешли на сторону революции и ему отказалась служить далее дворцовая стража. 8(21)/III Н. II по требованию рабочих и солдатских депутатов Петроградского совета был арестован. Временное правительство пыталось спасти его. Керенский вел переговоры с англ. правительством о выезде Н. II и его семейства в Англию. Рабочие помешали контрреволюционной сделке, имевшей целью снова посадить кровавую монархию на спину русского народа. Буржуазное Временное правительство не решалось посягнуть на огромные имущества Романовых и оставляло в распоряжении бывшего царя средства для помощи контрреволюции. Н. II содержался в первые месяцы революции в Царскосельском дворце, затем был перевезен с семьей в Тобольск, оттуда в Екатеринбург. 3(16)/VII 1918 при приближении к Екатеринбургу чехословацких контрреволюционных войск Н. II со всей семьей был расстрелян.

БОЛЬШАЯ СОВЕТСКАЯ ЭНЦИКЛОПЕДИЯ

ТОМ СОРОК ВТОРОЙ
НИДЕРЛАНДЫ—ОКЛАГОМА

Главный редактор:
О. Ю. Шмидт
Заместители главного редактора:
Ф. Н. Петров, Ф. А. Ротштейн, П. С. Заславский


Государственный институт «Советская энциклопедия»
Москва * ОГИЗ РСФСР * 1939

Том сдан в производство 8 августа 1938 г.
Подписан к печати 14 июня 1939 г.

OCR: fir-vst, 2017



1889 г. (фото из Wikipedia)

Дополнительные материалы:


«ХОДЫНКА», катастрофа, происшедшая на Ходынском поле под Москвой во время коронации Николая II. 17 мая 1896, через 1½ года после воцарения Николая II, были устроены в Москве официальные торжества коронации. С целью инсценировки народного ликования московский ген.-губернатор великий князь Сергей Александрович (дядя царя) распорядился устроить 18 мая на Ходынском поле народное гуляние с раздачей подарков и угощения. На этом поле, занимавшем площадь ок. 9 км2 (между Петровским парком, с. Всехсвятским, нынешним Ленинградским шоссе и Ваганьковским кладбищем), были построены балаганы и палатки с узкими проходами между ними, причем не было проявлено никакой заботы о самых элементарных мерах безопасности, как напр. о прикрытии и обнесении оградой ям и рвов, окружавших и перерезывавших Ходынское поле. К утру на поле собралось несколько сот тысяч человек. Начавшаяся давка и свалка в толпе, зажатой между балаганами, с одной стороны, и ямами и рвами,— с другой, стоила жизни приблизительно 2.000 чел., задохнувшихся и затоптанных людской волной; количество раненых исчислялось десятками тысяч. Правительственные заботы о жертвах выразились только в присылке пожарных и солдатских команд для спешной уборки трупов. Трупы, к-рые не успели вывезти, были спешно засунуты тут же под прилавки балаганов, чтобы ничто не мешало начать гулянье и чтобы продолжалось «блестящее течение празднеств». После гулянья царь и придворные поехали на бал к германскому послу. Вел. кн. Сергея Александровича, ближайшего виновника катастрофы, рабочие Москвы прозвали «князь Ходынский», но царь, покидая Москву, дал ему обычный «милостивый» рескрипт. Ходынская катастрофа 1896 вошла в историю русского самодержавия как одна из первых кровавых страниц эпохи Николаевского царствования. Это событие произвело огромное впечатление на широкие народные массы и лишний раз поколебало в их глазах царский престиж. (Н. Рубинштейн).

________
БСЭ, Том 59, 1935


Википедия, электронная энциклопедия XXI века:

Wikipedia EN: Nicholas II of Russia
Wikipedia RU: Николай II
Wikipedia UA: Микола II (російський імператор)
fir_vst: (Default)
* "Смена" 1979 №14, С. 24–27.

    Николай Михайлович Карамзин: литератор, историк, либеральный деятель и просветитель.
    Жизнь его шла по разному – иногда сложно, иногда двусмысленно: из-за сочетания сановности придворного историографа, пожалованного радужной (в официальных некрологах потом только ее и упоминали) анненской лентой, с почти нищенским существованием затворника; из-за «мягкого» взгляда на Россию, где, однако, под конец жизни Николая Михайловича пальнули тяжелой картечью по каре, выстроившемуся у медного Петра; из-за «Истории», названной Пушкиным «подвигом честного человека», несмотря на твердое убеждение автора, что она принадлежит царю. Судьба Карамзина (он родился в 1766 году) совпала с очевидными нравственными переменами, когда до Екатерины «защитники старины были пена, мираж… после Екатерины защитники Русского – истина и сила, а западники – пена старого, бывшего движения» (Л. Толстой).
    Волею внешних обстоятельств и быта Карамзин вожделенно тянулся к культуре западной, но природа брала всегда верх, и потому эта культура в его писаниях (художественных, научных, журналистских) словно по волшебству способствовала выявлению лишь неисчерпаемых возможностей родной речи и русского достоинства. Причины этому, как и у любого человека, безусловно, затеряны в детстве, поскольку автор «Бедной Лизы» и «Истории государства Российского» хоть и объехал всю Европу, хоть и приглашался к обеду императором Александром I, хоть и дожил до нешуточного 1826 года, но вышел, по существу, из степной губернии XVIII столетия. Отец Карамзина, Михаил Егорович, помещик и отставной капитан, прошедший со своим легким полевым батальоном турецкую, а потом шведскую кампанию и пожалованный за то землей под Оренбургом, поставил в сельце Преображенском бревенчатый большой и теплый дом на пригорке, собиравший на непременные воскресные застолья уездных соседей с их обстоятельными суждениями о политике и изящной словесности (гадалось, что это за зверь), к которым хозяева и гости подходили попросту, с деревенской меркой и анекдотами времен Петра Великого. Это лоно, из которого вышел Николай Карамзин, впитав навсегда все приметы незатейного губернского быта: солнечный зайчик на дутом бокале за скрипучей створкой домодельного поставца, расписные изразцы на горячей печке, кривые портреты на дубовых стенах, пузатые шкапы, на полке одного из которых пылился десяток книг, тисненных тусклым золотом. Именно такую «библиотеку» получил малолетний отпрыск отставного капитана в наследство от матери и перечел ее в баснословно короткий срок всю, познакомившись к девяти годам и с благородными похождениями ламанчского рыцаря и с древней римской историей. Тогда же усвоил Карамзин язык Гердера, Виланда и Гёте, преподанный врачом-немцем, перетащившим заодно в низкую гостиную преображенского дома свой старенький клавесин, на котором исполнял в каждое посещение «по одной штучке».
    Услаждения детского слуха пассажами Генделя и раннее знакомство со слезными романами о восточной красавице Даире – далеко, однако, не все и не главное, с чем Карамзин в отрочестве столкнулся, ибо за стеной была деревня, а дальше – бескрайние оренбургские стели. Но как ни сладки были детские лета Карамзина, к четырнадцати годам они закончились: коляска с грохотом отъехала со двора, увозя его в белокаменную столицу на пансион и в учебное заведение г-на Шадена, одного из лучших профессоров Московского императорского университета – ведь тот знакомил своих питомцев не только с философией, но и с логикой, риторикой, пиитикой, а также древними и новыми языками. И если отчий дом сформировал незаурядную художественную чувствительность Карамзина, то университет, с которым он в общей сложности свяжет больше десяти лет своей жизни, был тем местом, где образовалось его мировоззрение. Быть может, именно там следует искать и начало страстного интереса к родному языку. «Мы все учились в нем (университете) если не наукам, то русской грамоте»,– написал он потом.

    Хоромы под кровлями в веселую шашку, еще во времена царя Алексея Михайловича и Нарышкиных венчанные лихими коваными петухами, и новые постройки, строгие, среди которых особо выделялся Пашков дом, возведенный модным Баженовым, собственно, составляли самую середину города: Тверскую, Моховую, Басманную, Воздвиженку, Пречистенку. В Москве, укрытой от высочайших взоров, жилось вольнее, чем в Санкт-Петербурге, и волею судьбы она стала центром русской культуры: здесь стоял университет и жил Новиков.
    Журналист, зачинатель «Дружеского ученого общества» и «Типографической компании», благотворитель и предприимчивый книгопромышленник, Николай Новиков обладал скептическим складом ума, хорошо видел свое время и, насколько мог, пытался на него влиять. Он был резок и хваток в работе и предпочитал «огненную философию», способную выжечь мучительные сомнения сердца и ума, возникавшие у него постоянно. Необходимую ему «огненную философию» Новиков отыскал в обществе масонов: сначала в Елагинской ложе, а потом среди так называемых розенкрейцеров.
    Его приняли туда без всякой присяги и обязательств, признав сразу «через три первые градуса наперед» мастером. Хоть Новиков потом и принял великие страдания через масонство, оно не было его самоцелью или аскезой, как не было таковым и для Карамзина, еще в Симбирске принятого в братство «Золотого Венца». Для первого система нравственного совершенствования (обязательное условие для членов общества) стала способом противодействия существующему порядку вещей, для второго – почти неосознанным увлечением молодости: тогда, в Симбирске, Карамзину едва стукнуло девятнадцать. Но сошлись они именно в «обществе» (там представлялась оппозиция правительству и «передовая русская» мысль), да еще в тяжкий для издателя час, когда дни «Типографической компании» были сочтены. В лавках Новикова произвели уже первый обыск и конфисковали сотни книг, самого же Николая Ивановича в 1785 году без обиняков допросил обер-полицмейстер Архаров. Правда, четыре типографии (две вольные и две тайные) в общей сложности на полсотни печатных станков продолжали еще поставлять на рынок книги и журналы, главным из которых было «Детское чтение для сердца и разума», выходившее регулярно уже почти пять лет. Именно этот ребячий журнал и поручил Карамзину издатель Новиков, почуявший в совсем юном приятеле своем литературный талант. Теперь каждую пухленькую, отменно изящную книжицу с обязательной голубой ленточкой-закладкой редактируют и пишут Карамзин и Петров, молодой, но уже опытный литератор. «От него приобрел я и некоторое эстетическое чувство»,– скажет Карамзин после его смерти в статье «Цветок на гроб моего Агатона».
    Карамзин и Петров жили вместе в доме «Дружеского ученого общества» в Немецкой слободе. До свирепого пожара 1723 года было это место гордостью всей Москвы: шпиц церкви Архангела Гавриила (называли эту церковь Меншиковой башней) прямо-таки протыкал небеса и считался чуть не выше петропавловой колокольни в Петербурге и подавно выше столпа Ивана Великого. Кроме того, заморские куранты на восьмерике каждую четверть били «колокольную музыку». Звон часов этих, чудом спасенных от огня, ежедневно призывал Карамзина в церковь, а дни напролет, кроме работы в порученном журнале, отдаются переводу для «Типографической компании» поэмы Галлера «О происхождении зла». Правда, здоровье, молодость, крахмальные шорохи девичьих платьев в доме Плещеева, где он, несмотря на молитвы, усердно бывал, брали без усилия верх, поскольку сызмала Николай Михайлович не был страдальцем во имя мистических идей. В отличие и от товарищей по масонству и от самого Новикова он был «реалист» и отменно простодушен. Извечные вопросы «Что я есмь?» и «Что я буду?» сочетаются у него с самоуважением за «пламенное усердие к добру, непритворную любовь ко всему изящному, простое сердце, не совсем испорченное воспитанием, искренность, некоторую живость, некоторый жар чувства». Эту оценку собственного вкуса Карамзин подтверждает, блестяще составляя для «Детского чтения» переводы Лессинга и Шекспира, а также поместив в журнале повесть собственного сочинения «Евгений и Юлия», первую свою художественную вещь, уже предвосхищавшую стилистические совершенства «Бедной Лизы». Но для детского журнала Шекспир, Лессинг и сентиментальные опусы нового автора не типичны: в те времена он больше занят объяснением солнечного тепла и электрического грома, свойств магнита и воздуха, описаниями неслыханных кофейных деревьев и нравов диких зверей. «Я все еще живу в Москве, на свободе от всяких служебных занятий,– пишет Карамзин в одном из писем 1787 года.– Перевожу с немецкого и французского, каждую неделю должен приготовить печатный лист для детей, набрасываю для себя самого кое-что под всегдашним заглавием «Беспорядочные мысли». Это младая жизнь Карамзина: солнце и звезды в его окнах, запахи клея и краски в конторе, музыка английских курантов на Меншиковой башне; это мода шиньонов и роговых гребней на головах у мужчин и цветных атласных лент на их башмаках, это – время, когда Новиков представлял страницы книг и журналов безвестным, а Радищев дописывал свое «Путешествие». И это минуты восторженных откровений молодого литератора, чуть охлажденных умным и скептическим Петровым.
    Однако юность не ждет, и потому пора в дорогу: уже года два как задумано и снится почти каждую ночь путешествие в иные страны, но именно теперь самое ему время: кошелек туг от золота, полученного за проданное наследство отца: «Все прошедшее есть сон и тень: ах! где часы, в которые так хорошо бывало сердцу моему?» Медью кованные дорожные сундуки уже укладывались. Оставалось дать объяснение в ложе. Карамзин потом вспоминал: «Сожалели, но не удерживали, и на прощанье дали мне обед».
    Тверь, Санкт-Петербург и Рига проскочили туманно – в слезах по прошедшему, в грезах по будущему. У заставы же, как предписано, с тщанием сотворили проверку багажа и паспортов.

    С мая 1789 года по июль 1790-го: Кенигсберг, Берлин, Лейпциг, Дрезден, Франкфурт-на-Майне, Страсбург, Женева, Лозанна, Лион, Париж, Лондон. Весна, лето, осень, зима, весна и пол-лета в Европе последнего десятилетия XVIII столетия. Здесь жизнь бьет ключом и соединились «героизм, самопожертвование, террор, междоусобная война и битвы народов». Здесь: расцвела в лице Лессинга, Гёте и Шиллера так называемая «немецкая мещанская драма», а изобразительная культура стала называться «рококо». Здесь: отгремели овации на первом представлении «Женитьбы Фигаро», инженер Картрайт на грязной лондонской фабрике провел последние испытания нового ткацкого станка, а Бёрнс выпустил первую книжку стихов. Здесь уже умерли композитор Глюк и художник Латур, и пальцы первого не смогут больше коснуться костяных клавесинных клавишей, а пальцы второго – заляпанной палитры и кистей. Здесь: прямо посреди Берлина зазвенели звонкие топоры и выросли леса, под которыми соорудят то, что назовется Бранденбургскими воротами, а Иммануил Кант, только-только закончивший «Критику практического разума», уже не разгибаясь сидит над «Критикой способности суждения».
    Двадцатидвухлетний Карамзин оторвал Канта от работы. Он громко позвонил в колокольчик, стремительно вошел в переднюю, и Кант, «худенький старичок, отменно белый и нежный», по любезности был вынужден отворить двери своего кабинета. Он был мудр, стар – почему бы и не сказать несколько слов молодому человеку: «Помышляя о тех услаждениях, которые я имел в жизни, не чувствую теперь удовольствия; но представляя себе те случаи, где действовал сообразно с законом нравственным, начертанным у меня в сердце, радуюсь».
    Это слова из «Писем русского путешественника» – самой объемистой вещи Карамзина-литератора, напечатанной по возвращении в Россию и принесшей ему ни с чем не сравнимый успех и головокружительное признание. Составленная из легенд, сентиментальных рассказов, исторических экскурсов и бытовых картинок, она легко читается даже сегодня. Но легкость эта внешняя, ибо как раз считается, что именно с 1789 года целых тринадцать лет Карамзин переживал тяжкие душевные смятения. Хронология такая немудрена, поскольку в 1789 году он слыхал (присутствуя лично) до хрипоты гудящую залу парижского Национального собрания, в 1790-м вольный казак Емельян Пугачев прошелся по неохватным оренбургским степям, в 1791-м отправили в Илимский острог Радищева, в 1801-м задушили Павла I, зато потом, в 1802-м, «дней александровых прекрасное начало» покрыло все эти даты спокойным и счастливым ликованием. Карамзин же за эти годы смертельно устал,– ведь собственными глазами видено, как во Франции, казалось бы, изящной во всем, крестьяне врывались в усадьбы, били в куски великолепные севрские вазы и с ненавистью жгли старинные дворянские грамоты. И тут же этими глазами читана «Декларация прав человека и гражданина», со страху подписанная Людовиком XVI. Первое Карамзина не устраивало как барина, однако второе в нем приветствовал гражданин, просветитель и либерал. Ради этого второго можно было стерпеть битые вазы и испепеленные грамоты. Но когда через два года тяжкий нож гильотины отрубил голову королю, Карамзин не мог уже приветствовать ничего от «революционной гидры» исходящее. Он не в состоянии оказался осмыслить того, что произошло: «Бегу в густую мрачность лесов,– но мысль о разрушенных городах и погибели людей везде теснит мне сердце».
    Да и дома, в России, начиналось смутное время. Цензура засвирепствовала, книжные лавки основательно и без церемоний встряхнули, груды книг отобрали для костра, а на допросах Новикова князь Прозоровский крепко интересовался и Карамзиным, но зря: тот после увиденной парижской крови не «грешил» и в мыслях. Блестящие издания «Московского журнала», где Карамзин печатал свои «Письма русского путешественника», повести «Бедная Лиза» и «Наталья, боярская дочь»; альманах «Аглая», под желтыми кожаными обложками, фронтисписами и виньетами которого запечатлелись «Остров Борнгольм», «Цветок на гроб моего Агатона» и «Сиерра-Моррена»; выпуски «Аонида», «Пантеона иностранной словесности» и, наконец, «Вестник Европы» – первый у нас журнал, обозревавший искусство и общественную жизнь Запада и просвещенной России (журнал, отмеченный именами Дмитриева, Державина, Василия Пушкина, Жуковского),– вот лицо Карамзина, литератора и общественного деятеля. Кредо его сложилось теперь особенно ясно: «быть счастливым есть быть верным исполнителем естественных и мудрых законов; а как они основаны на общем добре и противны злу, то быть счастливым есть быть добрым». Правда, жизнь этой логики не подтвердила (к примеру, месяц декабрь 1825 года ей попросту противоречил), но, быть может, именно благодаря ей, находясь на передовых рубежах русской мысли, Карамзин избежал даже малейших репрессий, представляясь правительству абсолютно безопасным. Было, правда, несколько доносов императору Павлу, но кончалось это пустяками и безболезненно: «государь бросал доносы в камин». Как раз именно в эти дни слава особенно расцвела и от посетителей отделываться стало все трудней и трудней. Вот, например, один из них – казанский литератор Каменев: в 1799 году он приехал к Карамзину представиться и поклониться.
    Никольская улица узка, красива, дом особняком, модный, в колоннах, зелененький. Внутри восковой скользкий пол, недешевая мебель в мозаику и с бронзами; портретов в гостиной очень много, в основном писатели – Тасс, Франклин, Буфлер, Дюпати; часовой гавот легчайший, но слышен отовсюду. Карамзин встретил Каменева в байковом белом сюртуке нараспашку и медвежьих сапогах: зябли ноги.
    «Не Вы ли присылали мне переводы из Казани?» – сказал он быстро, не дав Каменеву молвить и слова. Сели. Карамзин в вольтеровское сафьянное кресло, Каменев на диван, низкий, вершков шести от полу. Так и просидел все свидание не вставая, «как карла перед гигантом, в уничижительном положении»,– вспоминал потом Каменев.
    «Какие языки Вам известны? Где учились? Как долго? Что переводили? Вот сейчас делается переписка Юнга с Фонтенелем, но автор этот может нравиться только тому, кто имеет темную любовь к литературе. Нет плавности в штиле, нет зернистых мыслей, многое слабо, иное плоско, и он ничем не брильирует»,– Карамзин употреблял французских слов много, в десяти русских – одно французское, а сам «черноглаз, нос довольно велик, румянец неровный и бакенбарт густой».
    Напоследок посоветовал Каменеву сочинять что-нибудь в нынешнем вкусе, признался: «Много бумаги им перемарано, и что не иначе можно хорошо писать, как писавши прежде худо и посредственно».
    Однако такой словесный каскад и бравада производили впечатление только на посторонних. Чувствовал себя душой Карамзин на самом деле так неважно, что брату сообщал: «Голова моя так дурна, что я с трудом пишу». Несмотря на хороших друзей – Дмитриева, Андрея Ивановича Вяземского, Жуковского и Василия Пушкина,– как журнальная, так и личная жизнь продолжалась в раз навсегда заведенном и несмелом однообразии. В чем отдых нервам? Карточная игра совсем не веселит, да и затянувшаяся связь (тщательно от всех скрываемая) с «той женщиной» почти уж было совсем и наскучила, ведь «она есть не что иное, как страшная безрассудная кокетка. По всей вероятности есть что-нибудь между ею и маленьким музыкантом» (из письма Карамзина к брату). Но все равно все пустое, пришла пора семьи, покоя, и Лизаньку Протасову, казалось, послал для того сам бог.
    Апрель 1801 года оказался медовым месяцем. Обвенчались тихо, и после церкви рыдван чинно вернулся на Никольскую, где Карамзин незамедлительно черкнул брату: «С сердечной радостью уведомляю вас, что я женился на Елизавете Ивановне Протасовой, которую 13 лет знаю и люблю». Но скоротечная чахотка для молодоженов – не союзник, и уже через год случился тот день, когда из Свиблова, где Карамзины на лето брали флигель, до Донского монастыря всю дорогу шли пешком, стараясь не отставать от тряского катафалка.

    «Всему есть время, и сцены переменяются. Когда цветы на лугах Пафосских теряют для нас свежесть и красоту свою, мы перестаем летать зефиром, и заключаемся в кабинете для философских мечтаний и умствований» – вот и подошел Николай Михайлович Карамзин к основному рубежу своей судьбы. Ни издательская деятельность, ни флер сентиментальных повестей не могли вместить в себя слишком очевидные противоречия окружающего. И потом, лет как пять уже, стала уходить, отскакивать кусками накипь модного западничества: как бы само собой, естественно и просто все велось к главному делу жизни – к составлению (первому, по существу) русской истории.


Рисунок Геннадия Новожилова

    А с чего начать? Хронографии и пасхалии – подспорье никудышное; библиотеки без каталогов, источники не указывались никем и никогда; летописи и грамоты рассыпаны по монастырям, древняя география – белое пятно, хронология перепутана; «генеалогия» – и вовсе диковинное слово; писанья о Руси старинных европейских путешественников едва известны по слухам. Есть: «Вивлиофика» Новикова, «Степенная книга», «Царственная книга», кенигсбергский «Список Нестора», «Новгородская летопись», сочинения Татищева, опыты Мусина-Пушкина – «Русская правда», о Тмутараканском камне, о Мономаховом поучении, о «Слове о полку Игореве». Декабрьской книжкою 1803 года закрывается «Вестник Европы». «Хочу не избытка, а только способа прожить пять или шесть лет, ибо в это время надеюсь управиться с историей»,– сказано было на его последней странице.
    В императорскую канцелярию плохих писарей не брали – только каллиграфов. Указы сработаны один к одному, и этот тоже хорош, под печатью и выведен с нажимом, вороной тушью: «Николай Карамзин изъявил нам желание посвятить труды свои сочинению полной Истории Отечества нашего, и мы, желая ободрить его в столь похвальном предприятии, Всемилостивейше повелеваем производить ему, в качестве Историографа, по две тысячи рублей ежегодного пенсиона, из кабинета нашего».
    «История государства Российского» написалась почти вся в Остафьеве, всем известном имении Вяземских. Летним днем воздух здесь обычно чист, прозрачен и звонок, а с крутого косогора можно надолго видеть холмистую дымчатую даль леса; перед подъездом же покойно прорастают зеленой травкой две большие, изъеденные и источенные ветрами, солнцем, снегом, дождями серокаменные собаки.
    Андрея Ивановича Вяземского Карамзин знал тесно лет пятнадцать, еще со времен «Дружеского ученого общества», но, похоронив Лизу, сошелся с ним уже навсегда. Его любили здесь как родного, а тут еще и Катерина, побочная дочь старого князя, с благословения родительского стала второй женой Николая Михайловича.
    Остафьевский дом был убран со вкусом, располагал громадной французской библиотекой, дивным собранием английских старинных гемм, инталий и камей, а «малые голландцы», украшавшие вестибюль и залу, были попросту достойны санкт-петербургского Эрмитажа. Зятя, правда, это все почти не интересовало. Он жил на чердаке, в комнате с голыми штукатуренными стенами: там стоял грубый деревянный стол, заваленный грудами черновиков и списков. Так было лучше – так ничто не отвлекало.
    Начал Карамзин с того, что прошел насквозь, от доски до доски, все о славянах, написанное греками и римлянами – от Геродота до Аммиона Морцелина, изучив и византийских хронографов. Режим священен: прогулка, завтрак, трубка турецкого табаку, работа до обеда (скудного, ибо: «на систему наших мыслей весьма сильно действует обед. Тотчас после стола человек мыслит не так, как перед обедом…») и после него. Карамзин свою историю не составлял, он сочинял ее как литератор, он настраивал самого себя как сложнейший музыкальный инструмент, он ловил истории образ, каждый раз пытаясь ощутить и келейные шорохи, и медную боевую трубу, и матовый отблеск жемчужинки на старом потире, и сиплые, простуженные голоса полевых команд, и плеск знамен, шитых образом Спасителя. Прошедшее за века вызывалось, возрождалось, обретало живую плоть, цвета, запахи и осязаемость отношений, давно, казалось, исчезнувших. Их незримые нити тянулись от человека к человеку, из поколения в поколение, связывая, объединяя все в одно целое, именуемое историей государства Российского.
    Для близких Карамзин сделался совсем почти несносен: дело шло очень трудно. О том, чтобы управиться с ним в несколько лет, как было задумано, нет теперь и речи. Года три вот уже прошло: «Ежели буду жив и здоров с моим семейством, то надеюсь зимою дойти до татарского ига». И сильно начали слепнуть глаза. Есть, правда, радости, ни с чем не сравнимые: «Какую сделал я находку, Волынскую летопись, полную, доведенную до 1297 года, богатую подробностями, вовсе неизвестную… Слог для знатоков любопытный. Одним словом, это сокровище; Бог послал мне его с неба». И двигалась понемногу история и открывалась с трудом через храброго Донского Дмитрия, хитрого Калиту, мудрого Боголюбского, мнительного Годунова: «Владыки земныя должны властвовать для блага народного, и это есть вечная истина».
    Только два события за двадцать лет отвлекли по-настоящему Карамзина от работы – «Записка о древней и новой России» и война 1812 года, на которую он страшно рвался, но так и не попал.
    С Екатериной Павловной, великой княгиней, историограф познакомился в 1809 году, а в 1811-м он приехал к ней в Тверь и был обласкан: Александр дал ему обед.
    В «Записке» старое и новое России слилось в одну большую язву, там прозвучала и вырвалась, быть может, единственный раз за всю жизнь Карамзина, страстная, нетерпеливая и мучительная нота национального отчаяния, идущая от времен петровских, от дел Анны и Бирона, от «примеров двора любострастного» Екатерины II, когда запросто «торговали правдою и чинами».
    Карамзин хотел великой княгине прочитать «Записку» сам, но та протянула руку, взяла исписанные бумажные листки и опустила их в наканифоленный ящичек. Крышка императорского бюро звонко щелкнула, заключив в лакированных недрах самую настоящую крамолу: «Самодержавие укоренилось: никто, кроме государя, не мог ни судить, ни жаловаться – всякая власть была излиянием монаршим. Жизнь, имение зависели от произвола царей, и знаменитейшее в России титло было уже не княжеское, не боярское, но титло слуги царева».
    Говорят, Александр, прочитав «Записку», остался ею недоволен. И через пятнадцать лет, когда ее было уже собирались издавать, цензурный комитет печатание придержал, объяснив, что «часть отрывка, относящаяся ко временам новой истории, преимущественно ко временам Петра Великого и Екатерины II, отличается и такими идеями, которые не только по новости их в литературном круге, сколько по возможности применения к настоящему положению не могут быть допущены без разрешения начальства».

    Как-то Карамзин показывал в Царском Селе графу Блудову место, облитое слезами Пушкина. И они посмеялись над этими слезами, вызванными, как предполагают, первой детской и, естественно, безответной любовью к жене историографа Катерине Андреевне, той самой, которая потом стала Пушкину другом, едва ли не самым чистым, до гробовой доски. С Карамзиным Пушкин встречался теперь часто в «Арзамасском братстве», о котором историограф говорил: «вот истинная русская академия, составленная из молодых людей, умных и с талантом; с ними бы жить и умереть»,– и приходя попросту к нему в дом. Литературный авторитет Карамзина был для мальчика Пушкина чрезвычайно велик.
    То в Царском Селе, то в Петербурге Карамзин жил основательно с 1816 года, в котором стали печатать его «Историю». Здесь он работал с утра и до ночи: подготовлял материалы для девятого тома и правил корректуры первых восьми книжек. 2 февраля 1818 года эти книжки поступили в продажу. Пушкин так вспоминал об этом дне: «Появление «Истории государства Российского» (так и надлежало быть) наделало много шуму и произвело сильное впечатление. 3000 экземпляров разошлись в один месяц, чего не ожидал и сам Карамзин. Светские люди бросились читать историю своего отечества. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом».
    И страсти вспыхнули: в светских салонах; у «Зеленой Лампы»; под сенью «Союза Благоденствия». Все здесь знали друг о друге многое, и кто-то ждал смелости и перемен, а кто-то их не ждал вовсе: «история народа принадлежит царю» – было черным по белому написано в предисловии. Над «Историей» возмущались и над ней смеялись, ее громили и Павел Катенин, и Никита Муравьев, и Николай Тургенев, и Михаил Орлов, и Пушкин: «Я сказал: итак, вы рабство предпочитаете свободе». Карамзин хоть обращал на эти выпады внимание и сильно нервничал, но продолжал работать не разгибаясь; очевидцы сообщают, что в своем крохотном кабинетике он буквально утопал под книгами, рукописями и бумагами, заканчивая том об Иване IV. И успех этой книги, в отличие от первых восьми, среди лучших русских людей был ошеломляющим. «Ну, Грозный! Ну, Карамзин! – говорил Рылеев.– Не знаю, чему больше удивляться: тиранству ли Иоанна, или дарованию нашего Тацита».
    Правда, потом картины истории перемешались, как во сне, с картинами действительности. В ноябре 1825 года скончался «почти идеальный» Александр, а в декабре гренадеры павловского полка на Галерной в упор расстреливали линейным огнем бегущих мятежников: «Один бог знает, каково будет наступившее царствование».
    Уровень чести Карамзина в этот момент стал особенно очевиден: отнюдь не сочувствуя заговорщикам и почти проклиная их (это согласовывалось с его взглядами на правопорядок в России), он, однако, как сообщает декабрист Розен, в те жестокие дни единственный заступился за осуждаемых, сказав Николаю I: «Ваше величество! Заблуждения и преступления этих молодых людей суть заблуждения и преступления нашего века!»
    То, что случилось в снежном декабре на Сенатской площади, было, по сути, последним и губительным для историографа впечатлением в этом мире. После уже оставалась только нервическая лихорадка и тяжелейшее воспаление легких, от которых он хоть и оправился с помощью докторов, но лишь внешне: душа была уже мертва. Появилось почему-то неудержимое желание уехать подальше, к солнцу, во Флоренцию, например, однако мешало тому полное, безнадежное безденежье, и Карамзин составил просьбу новому царю. Тот не отказал, обещался прислать для путешествия фрегат, назначил статскому советнику и анненскому кавалеру пенсию в 50 тысяч годовых, и рескрипт был вручен, когда Николаю Михайловичу оставалось только семь дней жизни. Так он неожиданно разбогател.
    Карамзин не стал современником экзекуции на петропавловском кронверке: он умер в мае 1826 года, то есть за полтора месяца до нее. Известно, что он работал до последней минуты, и перо выпало из деревенеющих пальцев на фразе «Орешек не сдавался». Труд его легко можно назвать робким и верноподданическим, но Пушкин верно заметил, что «многие забывали, что Карамзин печатал свою историю в России». Этот труд можно было бы также назвать ошибочным в своей идее, поскольку он был предпослан царю, но автор обозначил им «верную картину» времен, и потому тот же Пушкин, не колеблясь, заявил, «что История Государства Российского есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека».

    Карамзин сочинил «Бедную Лизу», лучшую русскую повесть XVIII века, и неумирающая идея человеческой любви спасла ее от забвения навсегда. Для своего времени повесть была написана легчайшим, блистательным языком, над которым Карамзин титанически работал (оценка Пушкина: «Вопрос: чья проза лучшая в нашей литературе? Ответ: Карамзина»), первым, пожалуй, из соотечественников используя его сознательно как инструмент искусства. И, кроме того, этот человек чутко уловил тонкость национального поэтического слуха. «В России литература может быть еще полезнее, нежели в других землях: чувство в нас новее и свежее; изящное тем сильнее действует на сердце, и тем более плодов приносит»,– говорил он.
    Но в XIX веке Карамзин бросил все ради первой серьезной русской истории, просидев над ней не разгибаясь двадцать два года, ни о чем как истый ученый, кроме нее, не думая и никого вокруг не видя. Но так как он все-таки был художником, а не ученым, «История государства Российского» получилась не только историей, но и героической поэмой. Карамзин понял это сам и в предисловии к ней, не скрывая, написал: «Прилежно источая материалы древнейшей российской истории, я ободрял себя мыслию, что в повествовании о временах отдаленных есть какая-то неизъяснимая прелесть для нашего воображения: там источник поэзии!»
    Карамзин был не только писателем и историком, но и удачливым журналистом, редактором и издателем: домашняя библиотека во всяком петербургском, московском или губернском барском доме на рубеже двух прошедших веков была бы неполной без «Детского чтения для сердца и разума», «Московского журнала», «Вестника Европы», «Аглаи» и «Пантеона иностранной словесности». Причем эти книжки не лежали, они зачитывались до дыр.
    Он любил холодную работу рассудка, пытаясь отделать рассудительно даже собственную эмоцию, и Новиков упрекал его за это: «Философия холодная мне не нравится; истинная философия, кажется мне, должна быть огненною, ибо она небесного происхождения». Свою любовь к огненной философии знаменитый издатель «Трутня» оплатил потом с лихвой пребыванием в одном из студеных казематов старинной Шлиссельбургской крепости. Карамзин, напротив, не был никогда ни в Шлиссельбурге, ни в ссылке, ни даже под домашним арестом.
    В конце жизни, правда, он стал наконец как бы выходить из летаргии галантных грез по «осьмнадцатому столетию» и записал в дневнике: «Либералисты! Чего вы хотите? Счастия людей? Но есть ли счастие там, где есть смерть, болезни, пороки, страсти? Основание гражданских обществ неизменно: можете низ поставить наверху, но будет всегда низ и верх, воля и неволя, богатство и бедность, удовольствие и страдание».
    И всю свою жизнь Карамзин старался беречь честь: «Мне гадки лакеи, и низкие честолюбцы, и низкие корыстолюбцы. Двор не возвысит меня». Ему выпала своя, особая и, быть может, неблагодарная по уровню его таланта миссия: быть среди тех, кто предвосхитил русскую литературу великого XIX века, начинавшуюся с Пушкина. «Просветите»,– говорил Карамзин и просветительству отдал без остатка жизнь, которая, по существу, обернулась согбенным трудом. И потому, если мы захотим представить себе этого человека во плоти и крови, то увидим его не в щегольском синем сюртуке, со звездой и взбитыми наперед височками, но в старом халате, одного, среди разбросанных на полу книг. Вот он подходит к столу, близоруко щурясь в стальные толстые очки, и если будет тихо, можно даже услышать, как случайно скрипнет половица под его легкими шагами. ■
 

OCR: fir-vst, 2015

Profile

fir_vst: (Default)
fir_vst

June 2020

S M T W T F S
 123456
78910111213
14151617181920
21 222324252627
282930    

Most Popular Tags

Посетители

Flag Counter

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Sep. 22nd, 2025 00:14
Powered by Dreamwidth Studios