Apr. 9th, 2017

fir_vst: (Default)
Дауров Х.М. Культура устной осетинской речи. 1975, С. 5–7.

    Наукой установлено, что осетинский язык относится к иранской группе индоевропейской семьи языков. Осетинский язык – это иранский язык, проникший в доисторические времена на Кавказ и начавший здесь среди неираноязычного населения новый этап своего исторического развития.
    Историей осетинского языка ученые-лингвисты стали интересоваться еще в прошлом столетии. Начало научному изучению осетинского языка положил русский ученый академик А. М. Шёгрен (1794–1855). В результате двухлетнего пребывания в Осетии (1836–1837) A. M. Шёгрену удалось собрать ценный материал, давший ему впоследствии возможность грамматического описания осетинского языка. Ученый писал: «Я имел удовольствие оставить Кавказ с тем внутренним убеждением, что успел сделать всё, что мне было только возможно, и в исходе 1837 года возвратился в Петербург, совершенно лишенный зрения на поврежденном прежде глазе и почти с отмороженными от жестокой зимы на возвратном пути членами, но обогащенный изобильными и по возможности достоверными материалами к пространному изложению осетинского языка по двум главным его наречиям Тагаурскому и Дигорскому».[2]
    Спустя семь лет, в 1844 году, в издании Академии наук вышла книга А. М. Шёгрена под названием «Осетинская грамматика с кратким словарем осетинско-российским и российско-осетинским». В специальной литературе говорится о том, что А. М. Шёгрену удалось правильно установить звуковой состав осетинского языка на русской основе и впервые создать для него алфавит, которым пользовались последующие исследователи осетинского языка. После А. М. Шёгрена крупнейшим исследователем осетинского языка стал другой русский ученый, академик В. Ф. Миллер (1848–1913). Побывав несколько раз в Осетии (1879, 1880, 1881, 1886 гг.) и изучив в совершенстве осетинский язык, Миллер в Москве опубликовал большую научную работу в 3-х частях под названием «Осетинские этюды», часть I (1881), часть II (1882), часть III (1887). «Осетинские этюды» Миллеру принесли мировую известность. Он стал признанным авторитетом по вопросам осетиноведения.
    Появление таких фундаментальных научных трудов, как «Осетинская грамматика с кратким словарем осетинско-российским и российско-осетинским» А. М. Шёгрена и «Осетинские этюды» В. Ф. Миллера, привлекло большое внимание к осетинскому языку не только русских, но и зарубежных специалистов.
    Вслед за «Осетинскими этюдами» В. Ф. Миллера в 1887 году в Страссбурге была опубликована книга крупного немецкого ученого г. Гюбшмана «Этимология и фонетика осетинского языка», написанная по материалам «Осетинских этюдов» и опубликованных (1868) академиком Шифнером «Осетинских текстов», собранных Данилом Чонкадзе и Василием Цораевым». К этому периоду относится и синтаксическое исследование осетинского языка другого немецкого филолога Р. Штакельберга, изданное на немецком языке в Страссбурге (1886).
    В конце прошлого столетия группа немецких ученых издала совместный труд по вопросам иранской филологии.
    В этой работе раздел «Язык осетин» (1904), посвященный осетинскому языку, на немецком языке был написан В. Ф. Миллером.
    Вопросы осетинского языка свое дальнейшее изучение и разностороннее освещение получили в работах советских ученых-осетиноведов: доктора филологических наук профессора В. И. Абаева («Осетинский язык и фольклор», М., 1949, т. I, «Грамматический очерк осетинского языка» – приложение к осетинско-русскому словарю, Орджоникидзе, 1959 и др); профессора Г. С. Ахвледиани (К вопросу о протетическом гласном в осетинском», – «Наша наука», № 4, 1923; «Три «т» в осетинском» – «Ежегодник Грузинского лингвистического общества», т. I, 1924; Осетинская рукопись 1802 года» – «Бюллетень Тбилисского университета», VIII, 1926; «К вопросу о звонком анлауте второго члена композите в осетинском языке» – «Известия ИЯИМК», V–VI, 1940; «Диссимилятивное озвончение смычных в осетинском языке» – «Труды Тбилисского университета», XVIII–1941; примечания редактора в книге «Грамматика осетинского языка», Орджоникидзе, 1963 и др.); доктора филологических наук профессора В. С. Соколовой («Очерки по фонетике иранских языков», II выпуск, М., 1953); доктора филологических наук М. И. Исаева («Очерк фонетики осетинского литературного языка», Орджоникидзе, 1959; «Становление и развитие осетинского литературного языка» – «В книге «Закономерности развития литературных языков народов СССР в советскую эпоху», М., 1969); кандидата филологических наук доцента Н. К. Багаева («Современный осетинский язык», часть I, Орджоникидзе, 1965); кандидата филологических наук К. Е. Гагкаева («Синтаксис осетинского языка», Орджоникидзе, 1956); кандидата филологических наук Н. X. Кулаева («Основные этапы развития и источники обогащения осетинского литературного языка», – «Известия Северо-Осетинского научно-исследовательского института, т. XVIII, 1956») и др.
    Большой интерес к осетинскому языку и его истории проявляет ряд зарубежных ученых-лингвистов: в Англии – Бэйли и Гершевич, в Германии – Леви и Боуда, в Дании – Кристенсен, в Норвегии – Моргенстриерне и Фогт, в Венгрии – Мункачи, во Франции – Бенвинист и др. ■

________
[1] В данном разделе частично использован материал из книги «Грамматика осетинского языка», т. I. Введение («из истории изучения осетинского языка»), Орджоникидзе, 1963, стр. 23–29.
[2] А. М. Шёгрен. Осетинская грамматика, часть I. СПб, 1844, стр. 13.

OCR: fir-vst, 2016

________
Осетинский язык. Фрагмент книги Абаева
fir_vst: (Default)
Абаев В.И. Осетинский язык и фольклор. Том 1. М.-Л., 1949, С. 12–14.

2. Индо-европейская система

    Уже первые исследователи, посетившие Осетию в конце XVIII и начале XIX ст., обратили внимание на то, что осетины, имея много общего с соседними кавказскими народами по внешнему типу, одежде, образу жизни, нравам и обычаям, резко отличаются от них по языку. Более основательное знакомство с осетинским языком вскрыло интересный и несколько неожиданный факт: осетины по своему языку оказались родственны не кавказским (яфетическим) народам, как чеченцы, кабардинцы, абхазы, грузины, дагестанцы, не тюркским, как балкарцы, карачаевцы, кумыки, азербайджанцы, а народам Европы, Ирана и Индии, народам так называемой индо-европейской системы.
    Что представляет собою индо-европейский мир, к которому относятся осетины? Народы индо-европейской речи – это ряд народов древнего и нового мира, выступающих на арене истории со II тысячелетия до н.э. Они населяли с давних пор большую часть Индии, Иран, часть Средней и Малой Азии и почти всю Европу.
    Индо-европейцы, это, во-первых, хетты, создавшие во II тысячелетии до н.э. крупнейшее государство в Малой Азии. Далее – индийцы и иранцы, древние греки, римляне, кельты; славянские народы: русские, украинцы, белоруссы, поляки, чехи, сербы, хорваты, болгары и др.; балтийские народы: литовцы, латыши; германские народы: немцы, англичане, шведы, норвежцы, голландцы; наконец, романские народы: французы, итальянцы, испанцы, португальцы.
    Одиночными представителями самостоятельных ветвей индо-европейской системы являются тохарцы в Восточном Туркестане (народ, исчезнувший еще в средние века), армяне в Закавказье, албанцы на Балканском полуострове.
    Мы видим, что индо-европейскую систему образуют народы, находящиеся около 4-х тысячелетий в поле зрения истории.
    В антропологическом отношении они сильно различаются. Объединены эти народы в одну группу или «семью» по признаку языка. Ничто не указывает на то, чтобы между ними была расовая близость. Индо-европейский мир – это культурно-историческое, а не расовое образование.
    Памятники на индо-европейских языках сохранились со II-го тысячелетия до н.э., так что историю их удается проследить документально на протяжении около 4000 лет.
    Глубокий сравнительный анализ древнеиндийского (санскрита), древнеиранского, древнегреческого, латинского, древнегерманских, древнеславянского и других языков этой группы, произведенный в начале прошлого столетия Францем Боппом и его преемниками, вскрыл чрезвычайную близость между этими языками, как по составу слов, так и по всей грамматической структуре. Казалось, что древние индо-европейские языки представляют наречия или диалекты одного языка. Как можно объяснить такую близость между языками, раскинутыми на огромном пространстве и не имевшими между собой, в большинстве, никакого общения? Не могло быть и речи о том, чтобы такая разительная близость могла получиться случайно и независимо в каждом месте. Единственно возможное объяснение, предложенное Н. Я. Марром, заключается в предположении, что индо-европейские языки образовались в результате длительного процесса постепенного схождения и укрупнения многочисленных мелких и раздробленных доисторических племенных и языковых образований.
    Процесс образования и распространения первоначальных индо-европейских языков произошел в доисторические времена и не засвидетельствован никакими памятниками. Поэтому вопросы о том, как происходило это распространение, какие племена были первоначальными носителями индо-европейской речи, где жили эти племена – остаются до сих пор открытыми. Несомненно одно, что распространяясь на новые места, племена эти интенсивно смешивались с местным населением и воспринимали элементы его языка и культуры. Ниже мы увидим, что осетинский язык как раз прекрасно иллюстрирует этот процесс: распространившись на определенной территории Кавказа, индо-европейский осетинский язык, сам, в свою очередь, подвергся влиянию местных кавказских языков, а осетины-иранцы, как о том говорит их современный антропологический тип, смешались с местным населением.

3. Иранская группа

    Осетинский язык относится к одной определенной ветви индо-европейских языков – к иранской. Это с полной очевидностью показал Вс. Миллер[1], а вслед за ним Гюбшман[2].
    Действительно, даже при поверхностном знакомстве с осетинским языком, можно было видеть, что, имея черты, общие всем индо-европейским языкам, он обнаруживает в то же время ряд особенностей, свойственных, среди всех индо-европейских языков, только иранским.
    К иранской ветви относятся, кроме осетинского, языки: персидский, курдский, татский, талышский, афганский, белуджский, ряд иранских языков Припамирья (шугнанский, ваханский и др.), таджикский, ягнобский. Кроме того, сохранились памятники от нескольких уже мертвых языков: древнеперсидского и авестийского (примерно VI–IV вв. до н.э.), сакского, пехлевийского, согдийского, хорезмийского. Последние языки, в отличие от авестийского и древнеперсидского, могут быть названы "среднеиранскими".
    Имеется также достаточно оснований считать, что иранскими были языки древних скифов и сарматов, населявших когда-то юг России (см. ниже).
    Таким образом, история иранских языков прослеживается на протяжении около 3000 лет. Из других индо-европейских языков ближе всего к иранским стоят индийские. Особенно велика близость древнеиранских языков к древнеиндийскому (санскриту).
    Осетинский язык, территориально давно уже оторванный от остального иранского мира, занимает в нем обособленное место и, по многим своим признакам, противостоит всем остальным новоиранским языкам. Всё же по ряду признаков осетинский язык можно отнести к одной определенной группе иранских языков, которую можно назвать северо-восточной.
    Сюда относятся, во-первых, предполагаемые языки скифов и сарматов, которые, как можно думать, были в ближайшем родстве с осетинским.
    Далее согдийский и ягнобский, хорезмийский, сакский, и, наконец, языки Припамирья и афганский.
    Благодаря архаизму форм осетинского языка и необычайной сохранности в нем старого иранского наследия, в ряде случаев более показательными оказываются параллели осетинского языка с древнеиранскими (авестийским и древнеперсидским), а также с древнеиндийским (санскритом), чем с любым из живых иранских языков.

________
[1] Bс. Миллер. Осетинские этюды, I–III, М., 1881–1887.
[2] H. Hübschmann. Etymologie und Lautlehre der Ossetischen Sprache. Strassburg, 1887.

OCR: fir-vst, 2017


________
Из истории изучения осетинского языка
fir_vst: (Default)
Либрович С.Ф. На книжном посту. Воспоминания, записки, документы. 1916, С. 170-171.

* * *

    …Старался уверить всех и каждого, что он перестал писать и перешел, в отношении писательства, "на покой". Ему, однако, плохо верили. И, действительно, как потом оказалось, Гончаров, утверждая, что он ничего не пишет, и наотрез отказывая в сотрудничестве всем приглашавшим его редакциям и издателям, всё же продолжал писать.
    — Неужели же в самом деле, Иван Александрович, вы ничего не пишете? — пристал как-то к нему Майков.— Не понимаю!.. Говорят, кто раз начнет писать, у того уже писательский зуд остается до самой смерти…
    — Да иной раз и напишешь что-нибудь,— оправдывался Гончаров,— но прочитаешь и сейчас же уничтожишь. Не удовлетворяет меня теперь моя работа, да она и не в духе времени. Если и пишешь что-нибудь, то только для себя, но не для печати.
    Искренно или нет, но Гончаров неоднократно утверждал в то время, что считает вообще свои произведения устаревшими, и поэтому долгое время не хотел согласиться на новое издание своих произведений.
    Сочинения И. А. Гончарова — "Обрыв", "Обломов", "Фрегат Паллада" были в то время совершенно распроданы. Сидя в уголке за дверью книжного магазина Вольфа, Гончаров часто сам слышал, как публика спрашивала его книги, но оставался совершенно равнодушным к этому.
    — Что же вы, Иван Александрович, не приступите к новому изданию ваших сочинений? — неоднократно спрашивал его Вольф.
    — Куда мне уже, старому! Забота, хлопоты, корректура… Нет, я этого не в состоянии!..
    — Позвольте! Всё это — дело издателя,— убеждал Вольф.
    — Да, но выпуская новым изданием, следовало бы кое-что исправить, переделать, сократить… Где мне теперь приниматься за такую работу!..
    Как-то раз, в то самое время, когда Гончаров сидел в уголку, за дверью, в магазин Вольфа влетела, в буквальном смысле слова, какая-то нарядно одетая молодая дама и спросила "Фрегат Палладу".
    — Распродано,— гласил ответ продавца.
    — Ах, какая досада,— заволновалась дама.— А я так хотела бы приобрести это произведение!
    Приказчик объяснил, что книга "Фрегат Паллада" давно распродана и что ее можно получить лишь случайно, у антиквариев, по цене не менее как 25 руб. за экземпляр.
    — Что делать! Я готова заплатить 25, даже 50 рублей, но достаньте мне сейчас эту книгу.
    Гончарова очень заинтересовала дама, так настойчиво желавшая иметь его произведение. Он шепнул М. О. Вольфу, не может ли тот спросить покупательницу, почему ей так захотелось иметь эту книгу.
    Вольф охотно исполнил желание Гончарова.
    В ответ на вопрос Вольфа дама чистосердечно созналась, что она по неосторожности опрокинула в гостях лампу на лежавшую на столе книгу, и эта книга оказалась "Фрегат Паллада"; приличие требует поэтому возвратить хозяевам книгу в целости.
    "Прозаическое" объяснение очень огорчило Гончарова и, как он сам после рассказывал, "лишний раз убедило его, что никакому писателю не следует особенно гордиться своими успехами".
fir_vst: (Default)
    Казалось бы, проще простого: в романе Новалиса «Генрих фон Офтердинген» голубой цветок символизирует возлюбленную. На это нечего возразить; спрашивается только, что означает для Новалиса возлюбленная, и ответ на этот вопрос неисчерпаем. Всё написанное Новалисом – ответ на этот вопрос. Как известно, Новалис начал писать свой роман, чтобы опровергнуть роман Гёте «Годы учения Вильгельма Мейстера». Новалис полагал, что Гёте в своем романе развенчивает поэзию, и вот молодой поэт, так и не доживший до тридцати лет, признанный лишь узким кругом своих друзей, отваживается на дерзкое состязание с титаном немецкой поэзии, решив написать апологию поэта. Но, как ни странно, полемика двух гениев разворачивается, главным образом, вокруг голубого цветка. В своем научном труде «Учение о цветах» Гёте называет чистую голубизну «прелестное ничто» (Goetes Werke in zwoelf Baenden, zwoelfter Band, Aufbau-Verlag, 1988, p. 108). Новалис согласился бы с тем, что голубизна прелестна, но для поэта-романтика она, так сказать, «прелестное всё».
    Голубой цветок заимствован Новалисом из народных тюрингских поверий, согласно которым папоротник цветет голубым цветом в Иванову ночь. Голубой цветок – цветок папоротника, цветок, которого не бывает. Строго говоря, что же это, если не «прелестное ничто», как сказал Гёте. Но, в отличие от Гёте, для Новалиса всё существующее так же невероятно, как голубой цветок папоротника. Провозвестником этого невероятного бытия является поэт, истинный творец мира. Бог – тоже поэт, а поэт – бог в своем роде. Вот почему роман Новалиса превращается в апологию Поэта.
    Цветок папоротника показывает, где находятся клады. Удивительно, с каким художническим простодушием сохраняет Новалис это народное верование в своем сложном философском романе. Начиная с пятой главы, голубому цветку начинает отчетливо сопутствовать золото, провозвестником которого выступает старый горняк, но и его к посвящению в тайны золота приводят голубые глаза возлюбленной, чей отец становится его учителем. Согласно Новалису, золото открывается лишь тому, кто совершенно бескорыстен, ибо золото – таинственная стихия, связывающая этот мир с потусторонним, где нет смерти. Вот почему золото – король металлов, властитель мира: «Известен замок тихий мне, таится там король поныне». Власть короля Золота понимается неправильно, извращается корыстным непониманием. От этой извращенной власти стараются избавить человечество алхимики: «На свет выводят короля; как духи, духов изгоняют». Великое деланье алхимиков заключается в том, чтобы синтезировать золото из всего или превратить всё в золото. Золотом, таящимся во всём, обозначается в романе всеединство, в котором исчезает всё. С таким всеединством соотносится и одновременно не совпадает с ним голубой цветок, обозначающий многообразие мира через другого или другую, ибо голубой цветок символизирует любовь, а любви не бывает без одного и другой или, наоборот, без одной и другого. Так золото в романе – это идеал всеединства, а голубой цветок – его символ. Всеединство и многообразие, идеал и символ, голубой цветок и золото в романе неразлучны и несовместимы в своих причудливейших сопоставлениях. Как такое сопоставление идеала и символа Новалис воспринимает безвременную смерть своей юной невесты Софи фон Кюн и даже собственную смерть, которую он заранее воспевает как блаженное единение с голубым цветком. Роман остается незаконченным из-за смерти своего автора, но незаконченность заложена в него изначально, ибо невозможно совместить всеединство с многообразием, как невозможно отказаться ни от того, ни от другого. Смерть автора вписывается в роман, предполагая его незавершенность и одновременно предвосхищая бесконечное продолжение: бессмертие.
    Существеннейшее значение для Новалиса приобретает само имя умершей (бессмертной!), возлюбленной: Софи, то есть, София Премудрость Божия, которая в Книге Притчей Соломоновых говорит о себе: «Плоды мои лучше золота и золота самого чистого… Господь имел меня началом пути Своего… Тогда я была при Нем художницею, и была радостию всякий день, веселясь пред лицем Его во всё время» (Притчи, 8, 19–30). Сама София сопоставляет свои плоды с чистым золотом, а древняя традиция приписывает ее одеянию голубизну. Золото и лазурь – два преобладающих цвета на православной иконе, где их соотнесение удается, о чем Новалис лишь мечтает, жертвуя собой своей мечте. Первая часть романа заканчивается строкой: «София – жрица в скинии сердечной». Этой строкой Новалис возвещает невероятное единение золота и голубизны в существе Софии, то, что Андрей Белый назовет «Золото в лазури». Для Новалиса такое единение остается недоступным и неизбежным.
    Так у Новалиса впервые отчетливо вырисовывается главная тема немецкого романтизма: клад и цветок, идеал и символ, всеединство и многообразие. Новалис – гений синтеза, и потому их противостояние иногда мучительно для него, но никогда не враждебно. Новалис угадывает тайну некоего невозможного сочетания. По его замыслу роман должен был завершаться (но не заканчиваться) бракосочетанием времен года; продолжение все равно должно было следовать: «Соединим времена рода людского затем». Другие романтики переживали эту проблему острее и болезненнее. Цветок папоротника указывает, где лежит клад, а где клад, там дьявол, нечистая сила. В анонимном романе «Ночные бдения», подписанном именем средневекового католического святого «Бонавентура», что означает «Благая Участь», мать героя рассказывает ему, что он был зачат в ночь, когда отец его алхимик решает заклясть дьявола. Дьявол является и объявляет себя крестным будущего ребенка, который, по свидетельству матери, удивительно похож на своего крестного. Мнимый Бонавентура зачат алхимиком и подкинут кладоискателю. Воспроизводится или пародируется сокровенная изнанка романа «Генрих фон Офтердинген». Алхимик синтезирует золото («на свет выводит короля»), кладоискатель ищет его, ищет цветок папоротника, обозначающий местонахождение клада, но в «Ночных бдениях» то и другое происходит в присутствии и при участии дьявола. Дьявол в романе – лицо вполне определенное, насколько может быть определенным Ничто. Именно вокруг Ничто вращаются «Ночные бдения». Так в девятом бдении сумасшедший, воображающий себя творцом мира, произносит монолог о том, что мир сотворен им по ошибке, а, следовательно, мир и, прежде всего, человек – в сущности, ошибка. Ничто истиннее, реальнее и совершеннее, чем какое бы то ни было нечто. Немудрено, что поиски клада превращаются в раскапывание могилы, где похоронен алхимик, отец героя. Кажется, он цел в своем гробу, но стоит прикоснуться к нему, и он рассыпается в прах. Остается ничто. Тут же на кладбище верный возлюбленный обнимает свою умершую возлюбленную, то есть опять-таки Ничто (явная пародия на «Гимны к ночи» Новалиса и на того же «Генриха фон Офтердингена»). Ядовито высмеивается и разоблачается синтез, пророчески возвещаемый Новалисом. Всеединство и многообразие, идеал и символ, золото и голубой цветок, сопутствующий кладу, совпадают… в небытии. Роль, маска реальнее того, кто носит маску или играет роль. Настоящее имя автора, написавшего роман, – Ничто, прикрытое маской, псевдонимом «Благая Участь». Анонимность романа – его внутреннее свойство, а не литературоведческая загадка.
    Та же линия получает уже совершенно запредельное преломление в романе Эрнста Теодора Амадея Гофмана «Эликсиры дьявола». Это своего рода житие великого грешника, которое впоследствии намеревался написать Ф.М. Достоевский. Кстати, среди возможных авторов «Ночных бдений» упоминают иногда и Гофмана, хотя его авторство более чем сомнительно. В «Эликсирах дьявола» голубой цветок берет верх над кладом, о котором он свидетельствует. Золото затмевается голубым цветком. Самое странное и страшное в романе – двусмысленность голубого цветка, зловещего и целительного одновременно.
    В романе Гофмана голубой цветок соотносится со святой Розалией и даже с Девой Марией, Царицей Небесной. Отголосок такого отождествления приписан А.С. Пушкиным рыцарю бедному: «Lumen Coelum, sancta Rosa!» Lumen Coelum, свет небес, не что иное, как золото, воспетое Новалисом, а святая Роза вполне может быть и голубой. Эзотерической традиции хорошо знакома голубая роза, спутница и противоположность сверхсущего золота. Святая Розалия и Дева Мария вместе являются гибнущему герою романа, и в храме при их явлении слышится благоухание розы и лилии. Герой романа, художник, пишет образ Святой Розалии и влюбляется то ли в этот образ, то ли в нее самое, приписывая ей к тому же облик языческой богини Венеры. Так появляются «первые» двойники, определяющие дальнейшее течение романа: святая Розалия – двойник Венеры, или Венера – двойник святой Розалии, да еще картина – кощунственный двойник их обеих. Но и у картины появляется двойник (именно двойник, а не оригинал) – якобы живая женщина, которая даже родит художнику ребенка и, родив его, сразу же превращается в разлагающийся труп старухи. Двойник образа оказался дьявольским наваждением, явлением Ничто, но от Ничто родился ребенок, и от него произошло множество потомков, не знающих или не узнающих друг друга, но всегда влекомых один к другому преступной страстью, любовью-ненавистью. Это череда двойников, которые в кровном родстве друг с другом, хотя все они происходят от наваждения, от Ничто, и должны искупить этот первородный грех. Но во все попытки искупления вмешивается дьявол, и напрашивается мысль, что он сам – один из этих двойников, двойник Бога, за которого и выдает себя это вездесущее Ничто. Жертвой лукавого Ничто обречен стать монах Медардус, двойник своего предка-художника, чувствующий себя двойником Святого Антония, смертельно влюбленный в святую Розалию или в ее двойника: в свою сестру. Медардус нарушает монашеский обет целомудрия с другой своей сестрой, которая принимает Медардуса опять-таки за его двойника. Медардус, он же Франциск, убивает одну свою возлюбленную и посягает на жизнь другой, истинной и единственной. Но происходит чудо: сама святая Розалия, голубой цветок, торжествует над дьявольским кладом и дарует Медардусу истинное золото вечного спасения, которого Медардус достигает безудержным покаянием и сам ужасается: оказывается, его, отпетого преступника, считают святым. Ни Новалис, ни анонимный автор «Ночных бдений», ни Гофман, автор «Эликсиров дьявола» не подозревали, что пишут трилогию о голубом цветке, изгоняющем дьявола, как бы дьявол ни пытался присвоить себе голубой цветок и золото, сопутствующее ему. Эта трилогия и предлагается вниманию современного читателя.

В. Микушевич,
действительный член Независимой
академии эстетики и свободных искусств

 

Голубой цветок и дьявол: Новалис. Генрих фон Офтердинген; Новалис. Гимны к ночи; Новалис. Духовные песни; Бонавентура. Ночные бдения; Гофман Эрнст Теодор Амадей. Эликсиры дьявола / Пер. с нем. В. Микушевича; Пролог и коммент. В. Микушевича; Сост. В. Микушевич. – М.: ТЕРРА–Книжный клуб, 1998. – 512 с. – (Готический роман).

В антологию вошли лучшие образцы немецкой классической «мистической» прозы, переводы которых выполнены В. Микушевичем – известным переводчиком и исследователем культуры Германии.
fir_vst: (Default)
* "Знание – сила" 1987 №12, С. 80–83.

    Тема моих занятий – биография виднейшего немецкого историка и публициста Августа Людвига Шлёцера, немало сделавшего и для русской историографии и, по словам Карамзина, «достойного нашей искренней благодарности». Но вот после выхода телесериала «Михайло Ломоносов» мне стали звонить знакомые, спрашивать, верно ли, что Шлёцер – корыстолюбец, а может быть, и вор? Или даже шпион? И зачем он копировал русские летописи и книги академической библиотеки и вывез эти копии за границу?
    Сначала я только удивлялась. Обвинения в недозволенном копировании книг и рукописей, действительно, были предъявлены Шлёцеру во время его пребывания в Петербурге; ему грозил обыск и было отказано в выдаче паспорта для поездки в Германию. Но эти обвинения и подозрения тогда же признали плодом недоразумения. А публикация Шлёцером в конце жизни, через сорок лет, «Нестора» – многотомного комментария к начальной русской летописи, окончательно реабилитировала и возвысила его в глазах русского общественного мнения. Правда, уже после смерти ему предъявлялись другие серьезные обвинения, но касались они трактовки русской истории; уличать же его в незаконной переписке книг и рукописей никому в голову больше не приходило. Но раз уж в конце XX века об этом вновь зашла речь, кажется нужным обсудить вопрос публично.
    Зачем ученый делает выписки из книг, думаю, понятно сегодня каждому. Зачем исследователю летописей копировать их, понятно человеку, хоть немного соприкасающемуся с исторической наукой, – чтобы работать над древним текстом, изучать его состав! Шлёцер же ставил перед собой и специальную задачу: сопоставлением разных вариантов текста стремился выявить общую древнюю основу, общий исток разветвившегося затем летописания, который он связывал с именем киевского монаха Нестора. Поэтому процесс копирования разных списков, выявления в них одинаковых текстов был началом самого исследования, необходимым и колоссальным трудом (в нем Шлёцеру помогал русский переписчик).
    Но, может быть, авторы фильма считают нечистыми мотивы его научной деятельности? Действительно, Ломоносов подозревал, что Шлёцер хочет опередить русских ученых, воспользоваться нашими летописями, чтобы прославиться и разбогатеть.
    Присутствовал ли этот мотив в деятельности Шлёцера? Несомненно. Честолюбие и сребролюбие – не последний мотив научной работы даже в наши дни. Тогда – тем более. По словам известного нашего литературоведа Л. В. Пумпянского, «…карьеризм интеллигентов из бюргерства был в эпоху абсолютизма повально общим явлением». Честолюбив же и самолюбив Шлёцер был чрезвычайно. И деньги ему в тот момент требовались крайне. Ему было уже около тридцати, а он еще с восемнадцати стремился совершить путешествие на Ближний Восток. Шлёцер и в Россию поехал в основном для того, чтобы убедить петербургскую Академию наук дать деньги для такого путешествия. Когда же это не удалось, он, действительно, собирался издать в Гёттингене русские тексты, «а на вырученные деньги прогуляться на Синай». Не стоит, правда, слишком доверять слову «прогуляться»: из шестерых участников организованной незадолго до того датской экспедиции на Ближний Восток (Шлёцеру не удалось попасть в их число) вернулся один Карстен Нибур.
    «Ага! – слышится мне голос. – Так вот зачем нужны были ему наши летописи, наша святыня!» Национальной святыней русские летописи, разумеется, для Шлёцера не были. Кстати, заметим, они мало для кого и в России были святыней: ею они становятся потом, и отчасти – в результате работ Шлёцера. Но он хорошо понимал научное и общечеловеческое значение летописей: «Какой материал для истории человечества и варварства!» К тому же искренне увлекался работой над летописями. Они «сделались моим вторым апокалипсисом, после того как первый (то есть план путешествия. – Е.М.) был брошен в огонь».
    Далее, так ли преступно само намерение заработать деньги изданием летописей? Что, Шлёцер при этом «халтурил», выражаясь нашим языком? Ни в малейшей степени. Техника его работы над источниками многие десятилетия почиталась в России образцом.
    Шлёцер, действительно, вывез копии летописей в Германию, в Гёттинген, где он жил и работал до самой смерти. Вывез с разрешения Екатерины II. Выпуская облагодетельствованного ею Шлёцера в Европу, она, вероятно, заботилась о европейском общественном мнении. Но в оценке позиции Шлёцера это ничего не меняет. Он с самого начала был уверен, что издание летописей – независимо от того, где они издаются, – не только право, но и почетный долг историка. Эта задача, по мнению ученого, соответствовала его силам и возможностям. Содействовать прогрессу разума и науки – такое честолюбие вряд ли достойно осуждения.
    Обвинения и подозрения, вспоминал Шлёцер, заставили его «подумать о мести, но о благородной мести: в самой Германии я хотел работать для России, продолжать изучение русской истории». Такой «местью» и стал «Нестор», изданный почти сорок лет спустя.
    Столкновение со Шлёцером, безусловно, произвело на доживавшего последние месяцы Ломоносова тяжелое впечатление. Молодой выскочка-немец воспринимался им, скорее всего, как символ того, с чем боролся Ломоносов в последние годы, – засилья иноземцев. Это отношение можно, наверное, понять, но вряд ли его можно сегодня принять и разделить. Мы-то знаем, что было потом. Знаем будущую судьбу Шлёцера, знаем о «Несторе», знаем совсем другие отзывы об ученом, проникнутые признательностью и уважением, – отзывы Карамзина, Пушкина, Гоголя, Чернышевского, С. М. Соловьева.
    Обвинения в намерении опубликовать летописи сегодня звучат уже совсем странно. Но есть ведь и другие обвинения. Шлёцер копировал книги не только по древней русской истории, он собирал сведения и о русской современности. Боясь обыска, спрятал под переплетом арабского словаря (так он сам вспоминает) таблицы народонаселения России, вывоза и ввоза товаров, рекрутских наборов. Зачем? Распутывание этого вопроса освещает нам Шлёцера с новой стороны, неожиданной, может быть, и для тех, кто ценит его работы по древней русской истории.
    Собственно, распутывать особенно нечего. Ответ на вопрос дают факты его биографии.
    Шлёцер был не только историком, но и издателем журнала, просветителем-публицистом. Общественно-политический журнал, прославивший его имя, он начал издавать через несколько лет после возвращения из России в Гёттинген и издавал почти двадцать лет.
    Шлёцер рассматривал просвещение как свою жизненную задачу. Просвещение же для него – прежде всего открытие людям обстоятельств их существования. Шлёцер убежден, что человеческий разум, имеющий перед собой подлинные обстоятельства современности и истории, приведет в итоге к примирению людей на почве истины, ибо своекорыстие и деспотизм – следствия не столько злого умысла, сколько невежества и «короткомыслия». Значит, первоочередная задача и состоит во вскрытии важнейших современных и исторических обстоятельств. И решать ее должна «статистика» – наука, тогда только зарождавшаяся, которую Шлёцер понимал очень широко. Известно его выражение: «Статистика и деспотизм несовместны». То есть деспотизм может основываться только на всеобщем невежестве – и деспота, и подданных. Журнал свой Шлёцер называл статистическим и считал его задачей обнародовать факты, «извлеченные из темноты тайных сговоров и кабинетов». Публикуя, например, сведения о военных расходах разных стран, Шлёцер ожидал, что люди «увидят в огромных суммах вред войны».
    Просветители, и Шлёцер в том числе, ошибались. Факты не разубеждают тех, кто не хочет быть разубежден. Но разве не актуальны в чем-то эти мысли и сегодня?
    Свою идею «статистического журнала» Шлёцер опробовал в России, издав на немецком языке несколько выпусков сборника законодательных, статистических и исторических материалов под названием «Вновь преображенная Россия» (имелось в виду вторичное – после Петра – «преображение» России Екатериной). Для него-то Шлёцер и собирал, где мог, материалы.
    Не только статистика препятствует деспотизму, но и деспотизм не допускает статистики. Однажды в обществе купцов Шлёцер поинтересовался, почему теперь вывозят пеньки меньше, чем раньше. Тогда один из собеседников, отведя его в сторону, спросил, откуда у него такие сведения, и посоветовал быть поосторожнее с подобными вопросами. «Даже самые сведения о ввозе и вывозе товаров считались тогда государственною тайною».
    С подобным отношением Шлёцер встречался потом не только в России. Собирая сведения для журнала во Франции, он опасался, что полиция примет его за шпиона. Для России же, особенно доекатерининской, этот страх разглашения «тайн» был, по отзыву Шлёцера, необычайно характерен. «Общественная робость была велика до невероятности и страх печати поистине ребяческий. Почти все, что касалось государства или правительства, считалось государственною тайною; об этом можно было говорить только в дружеской беседе, но избави бог публично. До тех пор даже не было напечатано ни одной древней летописи, потому что там местами рассказываются позорные дела великих князей…» Шлёцер не просто констатирует факт, но находит ему объяснение. «И не могло быть иначе, – продолжает он. – Страшная Тайная канцелярия, которая со всеми своими ужасами существовала со времен царя Алексея*, более ста лет, необходимо должна была притупить нацию. Хотя Петр III уничтожил ее в 1762 году и Екатерина II подтвердила это уничтожение, однако тому, кто долго был оглушен ужасом, нужно время для отдыха еще после того, когда вся опасность миновалась».
    Я цитирую воспоминания Шлёцера о пребывании в России, написанные спустя много лет.
    Вот молодой иностранец жадно присматривается к людям и ситуации в новой для него стране: «В народе, живущем на далеком севере, я думал встретить по крайней мере ту неповоротливость или леность, которою так явно отличаются жители Северной Германии; но какие деятельные, подвижные и ловкие существа являлись во всех классах нации! Недостатки их обнаруживались так же скоро; но они казались мне нанесенными извне: чем? Что могло бы быть (думал я тогда), что было бы из этой породы людей, если бы ей дана была человеческая свобода…»
    А вот описание нравов, царивших в тогдашней Академии наук, которая, по отзыву Шлёцера, находилась в жалком состоянии. «Как непростительно грешила Академия против великой нации, для просвещения которой она была создана!» «Где на свете было более богатое и выше поставленное ученое общество? Но всякое общество, как говорили, должно быть «управляемо». А потому на шею этому обществу посадили канцелярию, в которой президент с одним или двумя советниками, секретарем, писарями и т.д. управляли неограниченно; таким образом все было испорчено… Вообразите себе последствия, если эти всемогущие члены канцелярии даже не были ученые. Никакая заслуга не признавалась, основательную ученость презирали, люди достойные упали духом…» «Какую сонливость, какой маразм я встречал повсюду! Вскоре по моем приезде издох один из слонов, присланных в подарок императрице Елизавете Надир-шахом, и я слышал, что при Академии, куда отдан был труп, собирались произвести важное исследование над толстыми нервами слона. Когда я, спустя несколько недель, спросил об этом Миллера, оказалось, что нервы собаки съели. Химик Леман целые полгода не мог работать в своей лаборатории, потому что академическая канцелярия не выдавала следуемого ему угля; поэтому он неотступно надоедал канцелярии и говорил, что, пожалуй, его наконец обвинят в неисполнении обязанности. «Если вы не получаете угля, – отвечали ему, – то вы не можете работать, следовательно, вы вне всякой ответственности».
    Но Шлёцер не просто отводит душу саркастическими замечаниями, но ищет причины такой обстановки. Корни ее – в моральном состоянии народа, задавленного крепостничеством и абсолютизмом. Вот совсем другая сфера жизни. Речь идет о слуге Шлёцера, Николашке, том самом, который помогал ему переписывать летописи. «Однажды я нашел его полупьяным, но так как он на другой день, уже совершенно трезвый, исполнил свою работу и исполнил ее особенно хорошо, то я прочитал ему наставление (насколько умел проповедовать по-русски), что он легко мог бы составить себе счастье в свете, если бы вел порядочную жизнь и трудился… Он выслушал меня, и когда я кончил свое наставление, отвечал: я крепостной человек. Эти слова проняли меня до костей. По прошествии тридцати семи лет все стоит передо мной семнадцатилетний человек в своем голубом сюртуке; я все еще вижу равнодушное лицо, слышу глухой голос, каким он, по видимости, бесчувственно, без всякого выражения горести произнес эти слова. Да будет проклято крепостное право!»
    Я заканчиваю. В биографическом фильме, где речь идет о реальных людях, надо быть осторожнее: слишком велика иллюзия реальности. В глазах одного знакомого, слушавшего мои разъяснения по поводу Шлёцера, я заметила откровенное недоверие: «я-то, мол, сам видел, каков этот Шлёцер». Перед кинематографом исторический персонаж практически беззащитен.
    В то же время здесь существует реальная проблема, путей решения которой я лично пока не вижу. Авторы этого биографического фильма, да и большинства других, хотят показать мир, каким он был для их героя. А взгляд Ломоносова на Шлёцера был, безусловно, сугубо негативным. Как тут поступить, чтобы не уходить от объективной исторической истины? В данном случае можно было использовать для этого хотя бы возможности закадрового комментария. Так или иначе, но образ Шлёцера, который возникает в фильме, отражает не сегодняшние представления, а позавчерашние. Для портрета выдающегося немецкого ученого, сделавшего крупный вклад и в историю русской науки, следовало выбрать другие краски. ■

Е. Михина,
сотрудник Института всеобщей истории


________
[*] Шлёцер не точен. Он имеет в виду канцелярию тайных розыскных дел, которая была, собственно, основана только в 1731 году, но еще в 1654 году был создан приказ тайных дел, ведавший политическим сыском.

OCR: fir-vst, 2015
fir_vst: (Default)
Фрид Я. Стендаль. Очерк жизни и творчества. М.: Художественная литература, 1967, С. 82–85.

    В 1817–1818 годах Стендаль работал и над книгой «Жизнь Наполеона», оставшейся незаконченной.
    Эта рукопись родилась в пылу полемики со свирепствовавшей во Франции реакцией. Идеологи Реставрации, не видя большого различия между Республикой и Империей, хотели внушить французам ненависть к ним. Вчерашние эмигранты мстительно требовали вычеркнуть из истории, из памяти людей весь период с 1789 по 1815 год; так как это было явно неосуществимо, хорошим тоном допускалось считать, что Бонапарт занимал должность хранителя трона во время отсутствия его законных владельцев.
    Вернувшиеся из эмиграции аристократы добивались возвращения им земель, конфискованных во время революции. Крестьяне помнили, что Наполеон признал священной эту их собственность. Такова была экономическая основа, на которой начала создаваться легенда о Наполеоне как о справедливом императоре, защищавшем интересы народа. Но Наполеона идеализировали не только крестьяне, не только его офицеры, изгнанные из армии в 1815 году. Когда место императора заняли ничтожные и озлобленные Бурбоны, на этом фоне фигура узника, томящегося на затерянном в океане острове, сразу исполински выросла в представлении многих передовых писателей. Стендаль, которого Байрон расспрашивал в Италии о Наполеоне и о походе 1812 года, решил, что он должен противопоставить «грязи» Реставрации – предшествовавшую эпоху, жестоким пигмеям – великого человека и полководца. Ведь аристократы с особым удовольствием говорили о трусости генерала Бонапарта.
    В 1802–1804 годах Стендаль отвергал бонапартизм как форму тирании. Теперь он хотел совместить восхищение огромными дарованиями Наполеона («личность которого я так любил», – писал автор «Жизни Анри Брюлара») со своим отрицательным отношением к бонапартизму[1] и объективно рассказать о пути, об исторической роли этого «необыкновенного человека» (С. А., III, 232).
    Если идеальную республику писатель уже не представлял себе, как ранее, в античном одеянии, иронически говоря о такой иллюзии, то Наполеона он и теперь сравнивал с Цезарем, ставя его выше римского полководца и императора. Аналогия уводила его в сторону от социального анализа исторических событий. Наполеон – «муж судьбы» (Пушкин). Таким был облик Бонапарта в памяти Стендаля и многих его современников.
    Обращаясь к людям, которым ненавистна низменность восторжествовавшей реакции, Стендаль воодушевленно рисует облик человека, великого своим умом, железной волей, неисчерпаемой энергией, искренне желавшего сделать Францию счастливой, но… Здесь-то и начинаются бесконечные «но». «Необыкновенный человек» был гениальным полководцем, но неразумно лишал инициативы своих генералов, – они должны были исполнять его приказы, подобно автоматам. Очень умный, он не любил умных людей, а политиком был плохим. Героический генерал во время первой итальянской кампании, он спас 18 брюмера Республику, которую Директория вела к гибели[2]. Но затем Бонапарта прельстила мишура короны, и он совершил величайшую ошибку, став тираном и решив породниться со старыми феодальными династиями. Он был превосходным администратором, но окружал себя ничтожными людьми, и его бездарных префектов население возненавидело. Интересы Франции требовали, чтобы Наполеон опирался на патриотов. Но он любил аристократов, говоря, что только они «умеют служить». И он «больше всего на свете боялся просвещения народа». Наряду с Дантоном, Сийесом и Мирабо Наполеон создавал основы строя современной буржуазной Франции. Но для укрепления своего господства он возродил дореволюционное раболепство, продажность и развращенность в среде придворных и генералов. Во время первой итальянской кампании Бонапарт возглавлял республиканскую армию, сильную энтузиазмом солдат и младших офицеров, гордых тем, что они полезны родине. Но он превратил героическую республиканскую армию в «монархическую» и «эгоистическую». Увязать критику с хвалами Наполеону писателю не удалось.
    Стендаль не закончил «Жизнь Наполеона»: он убедился в невозможности издать ее[3].
    Чтобы не возвращаться в дальнейшем к этой теме, надо кратко охарактеризовать здесь и написанные в 1836–1837 годах (также незаконченные) «Воспоминания о Наполеоне», в которые Бейль включил главы и отрывки из «Мемуаров» Наполеона и «Мемориала острова Святой Елены» Лас-Каза[4]. После Июльской революции во Франции наполеоновская легенда еще более овладевала умами, пленяя молодежь. «Из дали прошлого император являлся взорам в облике полубога», – читаем в воспоминаниях французского литератора М. Дю Кана[5]. Беранже, так же как в годы Реставрации, поэтизировал в песнях Наполеона и его соратников. Правительство Луи-Филиппа объявило Наполеона национальным героем, желая завоевать расположение бонапартистов[6].
    И во второй рукописи Стендаля желание идеализировать Наполеона сочетается с умением трезво анализировать события. Как бы забыв о своем былом отношении к Бонапарту, но помня о своей ненависти к современному режиму, писатель так определил назначение книги: «…познакомить читателей с этим исключительным человеком, которого я любил при жизни, которого я уважаю теперь всей силой своего презрения к тому, что пришло ему на смену». Чтобы облегчить эту задачу, Стендаль ограничился подробным описанием детства, юности Бонапарта и первого итальянского похода, которым закончился «поэтический и вполне благородный период в жизни Наполеона» – его «героические времена». Должно быть, Стендаль хотел создать образ Наполеона, лишенный традиционной поэтизации и идеализации, рожденной при его дворе; в сознании Бейля жил образ поэтический по-иному, подобный замечательному Луврскому поясному портрету Бонапарта работы Луи Давида: под прядями волос, как бы растрепанных ветром, – сверкающий взор, худое лицо выражает светлый холод вдохновения и решительность, необыкновенную сосредоточенность воли, энергии и устремленность вперед – сквозь бури будущего; это образ молодого человека революционной эпохи, ставшего непобедимым республиканским полководцем.
    Вскоре после того, как Стендаль написал «Воспоминания о Наполеоне», – в 1838 году, скульптор Давид д'Анже, республиканец по убеждениям, изваял на большом бронзовом медальоне генерала Бонапарта похожим на портрет работы своего учителя, Луи Давида – и тоже поэтическим. К этому стремился и Анри Бейль.
    Чем гнуснее была буржуазная Июльская монархия, сменившая отвратительные годы Реставрации, тем более светлым и героическим вставал в памяти, в воображении многих французов – настроенный бонапартистски, республикански, далеких от политики – первый период деятельности Бонапарта, который Стендаль назвал поэтическим.
    Пушкин в 1824 году воскликнул, обращаясь к тени Наполеона:

Чего, добра иль зла, ты верный был свершитель?

    Стендаль в 1817 году сказал об узнике, медленно умиравшем на острове Святой Елены: «…великий генерал, который мог бы сделать так много добра Франции и который причинил ей так много зла» («История живописи в Италии»). ■

________
[1] Бонапарт – «гений деспотизма» (М. I. М., I, 334).
[2] В 1840 году Стендаль заметил: «Если бы иностранцы вошли в Париж в 1800 году, все следы революции были бы уничтожены» (Цит. по статье: P. Arbelet, Stendhal relu par Stendhal. – «Revue de Paris», 15 novembre 1917).
[3] Она была напечатана полностью в 1929 году.
[4] «Воспоминания о Наполеоне» впервые полностью увидели свет в 1876 году.
[5] М. Du Camp, Souvenirs littéraires, t. I, Paris, 1882, p. 36.
[6] Были восстановлены статуи Наполеона на Вандомской колонне и колонне «Великой армии»; 15 декабря 1840 года прах императора был перенесен в парижский Дом Инвалидов.

<Стендаль о Наполеоне> (глава из книги)


Яков Владимирович Фрид
СТЕНДАЛЬ
Издание второе, пересмотренное и дополненное


OCR: fir-vst, 2016
fir_vst: (Default)
ВВЕДЕНИЕ

ОПРЕДЕЛЕНИЕ СИРИЙСКОГО ЯЗЫКА

    0.1. Сирийский язык – один из диалектов арамейского языка, входящего в семью семитских языков. Арамейский язык засвидетельствован в многочисленных документах (на камне, коже, папирусе, бумаге), относящихся к разным периодам и к разным географическим пунктам Ближнего Востока. Самые древние надписи на арамейском датируются IX–VII вв. до н.э. Как живой разговорный язык арамейский в различных модификациях употребляется до настоящего времени. Широкое распространение арамейского языка на протяжении трех тысячелетий, различные судьбы носителей этого языка в разных районах Ближнего Востока, оторванность отдельных групп арамейцев друг от друга, обусловленная религиозно-политическими причинами, вызвали деление арамейского языка на диалекты, приблизив некоторые из них к состоянию языка. Особо следует выделить арамейское наречие Северной Месопотамии – г. Эдессы и его окрестностей (Осроены), на котором в течение столетий (III–XVI вв.) создавалась широко известная всему миру церковная и светская литература. Именно эдесское наречие арамейского языка и получило название «сирийского языка».
    Сирийский язык вместе с арамейскими диалектами, распространенными на территории древней Ассирии и Вавилона, составляет восточную ветвь арамейского языка в противоположность арамейским диалектам Палестины как западной ветви данного языка.

СИРИЙСКИЕ ПИСЬМЕННЫЕ ПАМЯТНИКИ

    0.2. Имеются сирийские письменные памятники, относящиеся ко времени до появления христианства. Это в основном – надгробные памятники из г. Эдессы (Урхай) и его окрестностей, где приблизительно с 125 г. до н.э. господствовала династия Абгаридов. Надгробная надпись одного из членов царствующего дома Ма‘ну представляет собой древнейший памятник сирийского языка и относится к 73 г. н.э. Примерно того же периода вторая сирийская надгробная надпись Амаш-Шамша, жены Шар‘ду, представителя той же династии, а также надпись, высеченная на камне, поставленном в честь дочери царя Ма‘ну. Из дохристианских эпиграфических памятников следует отметить надгробие Селевка Бар-Мукимы 201 г. до н.э. из окрестностей Алеппо, а также несколько других памятников, посвященных местным царствующим особам.
    Древнейшим оригинальным письменным памятником неэпиграфического характера является торговый контракт 243 г. до н.э. из Эдессы. Особого внимания заслуживает письмо Мара Бар-Серапиона из Самосаты, представляющее собой значительный сирийский литературный памятник дохристианской эпохи.

СИРИЙСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

    0.3. После принятия христианства сирийским царствующим домом Абгаридов (первая половина I в. н.э.) г. Эдесса превращается в мощный очаг сирийской христианской литературы. Это были произведения церковные, оригинальные и переводные с греческого. На сирийский язык были осуществлены переводы «Диатессарона» Татиана (II в.) и библейских книг (так называемые Пешита, I–II вв.). Появляются дидактические и апокрифические произведения, среди которых очень популярен известный еще на древнеарамейском языке рассказ о мудром Ахикаре.
    Сирийская литература III–IV вв. представлена такими широко известными авторами, как, например, Бар-Дайсан (II–III вв.), создатель большого количества гимнов, или Ефрем Сирин (IV в.), поэт и мыслитель, автор нравоучительных проповедей, прозванный «сирийским пророком».
    V–VI вв. знаменуют собой расцвет сирийской литературы. Была создана довольно обширная церковная поэтическая литература, составлены жития святых и мучеников. Наряду с богословской бурно развивается философская литература, главным источником которой являются греческие сочинения. В V в. происходит раздел сирийской церкви вследствие догматического спора между так называемыми несторианами, последователями константинопольского патриарха Нестория, и яковитами, последователями монофизита эдесского епископа Якова. В Эдессе создается центр несторианских деятелей, известный под названием «персидской школы», которая занималась в основном переводами с греческого. Здесь было переведено много греческих философских сочинений, в том числе и труды Аристотеля. Вскоре изгнанные из Эдессы несториане обосновываются в Нисибине и там продолжают свою интенсивную литературную работу. Большую литературную деятельность развернули и яковиты, особенно в области теологии и философии. Примечательна литературная деятельность антиохийского епископа Сергия Решайнского, известного философа и переводчика Аристотеля и других греческих авторов.
    После византийско-персидской войны (611 г.) сирийская литература постепенно приходит в упадок. Однако до арабских завоеваний Сирии и Месопотамии и даже в первые века арабского господства (VII–VIII вв.) на сирийском языке создается множество значительных произведений, где большое место отводится полемике между яковитами и несторианами. Последние переселяются все дальше на восток и доходят до Средней Азии, неся с собой не только собственную, но и греческую культуру. Что же касается арабов-завоевателей, то они с помощью сирийцев (как яковитов, так и несториан) знакомятся с греческой философией, математикой, медициной и другими науками. В этот период особо следует отметить деятельность научного центра яковитов, созданного при монастыре Кеннешре («Орлиное гнездо»), где большое внимание уделялось таким отраслям знания, как философия, астрономия, математика, филология, история.
    В последующие века (IX–XIII вв.) появляются сирийские переводы «Калилы и Димны», басен Эзопа, а также целый ряд художественных оригинальных сочинений, среди которых особо следует выделить сочинения прославленного классика сирийской литературы Григория Бар-Гебраи (арабское имя: Абд-ул-Фарадж бен ал-Хасун), прозванного современниками Фарид ал-Заманом ('Красота времени'), 1226–1286 гг. Поэт и историк, богослов и автор грамматических трактатов, Бар-Гебрая занимает почетное место в истории художественной и научной мысли Востока.
    Последним видным представителем сирийской литературы был несторианин Абд-Ишо Бар-Берика (XIV в.), автор «Книги жемчугов» и стихотворного сборника «Эдем», а также ряда богословских сочинений.

СИРИЙСКИЙ ЯЗЫК СЕГОДНЯ

    0.4. С VIII в. сирийский язык, вытесняемый арабским, продолжает свое существование лишь в качестве письменного и церковного языка. Следует отметить, что и по сей день этим языком пользуются в сирийских церквах, изучают в специальных школах, созданных при церквах и монастырях, на этом языке составляются учебники и создается литература, правда, в довольно ограниченном количестве и в основном церковного характера. Интересные сведения о состоянии сирийского языка сегодня дает изданная в 1967 г. в Бейруте книга Аброхома Нуро[1]. В этом удостоверились и мы сами, посетив сирийские монастыри и семинарии св. Иоанна в Ираке в начале 1970 г. Причем следует отметить, что в чтении сирийских текстов сохраняются обе традиции: яковитская (западно-сирийская) среди монофизитов и ортодоксов и несторианская (восточно-сирийская) среди несториан и халдеев (несториане-католики).

ГРАФИКА

СИРИЙСКОЕ ПИСЬМО

    1.1. Сирийское письмо представляет собой одну из ветвей арамейской письменности. По мнению одних ученых (например, Ж. Кантино[2]), формирование сирийского письма происходило под влиянием пальмирского, другие же (М. Лидзбарский, Ф. Розенталь[3]) предполагают, что как сирийское, так и пальмирское письмо исходят из одного источника. Письмо, которым выполнены древнейшие сирийские эпиграфические памятники, известно как «раннее сирийское письмо» (Д. Дирингер[4]). К нему близко стоит графика древнейшего сирийского документа – упомянутого выше торгового контракта 243 г. Начертание букв этого письма – округленное, что и дало основание назвать данное письмо «эстрангела» (от греч. στρογγύλη 'круглая'). До 30-х годов V в. эстрангела была единственным видом письма, применяемым сирийцами. Но после распада сирийской церкви на западную (яковитскую) и восточную (несторианскую) пользование письмом «эстрангела» сильно ограничивается. Взамен возникают два вида сирийского письма, развившиеся из него же: так называемого серто, или «линейное» (от сирийского sertō 'линия'), широко применяемое сирийцами, жившими в Римской империи, – яковитами и поэтому получившее в Европе название «яковитского письма», и «несторианское», распространившееся среди сирийцев Персидской империи – несториан. Яковитским письмом пользовались также мелкиты («сторонники малка», т.е. царя, – как называли сирийцев, разделявших религию Римского императора)[5].
    Яковитское и несторианское письмо, представляющие собой разновидности эстрангела, мало отличаются друг от друга. Графическая разница между ними в основном заключается в системах огласовок (см. табл. 1).
    Следует отметить, что хотя сирийский язык был вытеснен из употребления арабским, тем не менее носители последнего нередко пользовались сирийским письмом. Таким образом получалась сирийская транскрипция арабских текстов. Такая транскрипция известна под названием «гаршуни». Сирийское письмо применяется и для языка малаялам – на юге Индии[6].

ЗНАКИ ДЛЯ СОГЛАСНЫХ

    1.2. Сирийское письмо содержит буквы лишь для передачи согласных и состоит из 22 букв, расположенных в той же последовательности, что и в еврейском алфавите. Сирийцы пишут справа налево, связывая буквы друг с другом, хотя связь не всегда бывает двусторонней (с предыдущими, т.е. справа, связаны все буквы, но с последующими – слева – лишь 17 букв). Исходя из этого, различают четыре начертания букв (хотя они мало отличаются друг от друга): несвязанные, связанные справа, связанные слева, связанные с двух сторон. Некоторые буквы имеют лишь по два начертания в зависимости от места буквы в слове; одно – в начале и середине слова, другое – в конце.
    В текстах встречаются лигатуры. В виде лигатур пишутся яковитский lāmaḏ и 'ālaf, две буквы lāmaḏ и 'ālaf-lāmaḏ; в виде лигатуры соединяются буква lāmaḏ предыдущего слова с начальным 'ālaf последующего слова.
<... ... ...>

________
[1] Abrohom Nouro, My Tour in the Parishes of the Syrian Church in Syria and Lebanon, Beirut, 1967. См. также: H. Ritter, Tūrōyo, Beirut, Bd I, 1967, стр. 10.
[2] J. Cantineau, Grammaire du Palmyrénien épigraphique, Le Caire, 1935, стр. 32–35; см. также: F. Rosenthal, Die aramaistische Forschung seit Th. Nöldeke’s Veröffentlichungen, Leiden, 1964, стр. 276.
[3] M. Lidzbarski, Handbuch der nordsemitischen Epigraphik, I, Weimar, 1893, стр. 193–194, F. Rosenthal, Die Sprache der palmyrenischen Inschriften und ihre Stellung innerhalb des Aramäischen, Leipzig, 1936, стр. 9; см. также: F. Rosenthal, Die aramaistische Forschung…, стр. 270.
[4] См. Д. Дирингер. Алфавит M., 1963, стр. 336–337.
[5] В Индии несторианское письмо известно под названием халдейского, а яковитское – как маронитское письмо (см. Th. H. Robinson, Paradigms and Exercises in Syriac Grammar, ed. 3, London, 1949, стр. 3).
[6] Там же, стр. 3.


Серия «Языки народов Азии и Африки»

© Главная редакция восточной литературы
издательства «Наука», 1979

Ответственный редактор
Г. Ш. Шарбатов

В очерке дается первое в отечественной лингвистике систематическое описание сирийского языка – эдесского наречия арамейского языка. Подробно освещены фонетика и грамматика сирийского языка, даются общие историко-лингвистические сведения о языке и его письменных памятниках.

OCR: fir-vst, 2016
fir_vst: (Default)
* "Литературная газета" 1965 №52, 29 апреля.

    Итальянец – если, разумеется, он очень удачлив – может не переболеть корью, а если он будет старательно выполнять все правила и инструкции, то ему, быть может, удастся даже за всю свою жизнь ни разу не подвергнуться штрафу. Но нет на свете такого итальянца, которому удалось бы избежать цитат из Данте. В любом случае жизни – будь то благополучное разрешение от бремени или похороны, торжественное открытие фонтана или спуск на воду крейсера, введение нового налога или премьера какой-нибудь пошлой пьески – обязательно найдется человек, который, выбрав подходящий момент, воскликнет: «Как сказал наш величайший поэт…» – и приведет цитату. Эта страсть к цитатам, скажем прямо, так же несносна, как и вообще весь «дантизм».
    Наш величайший поэт – это Данте Алигьери, или, как часто называют его, «Vate»*. Высланный за свои политические убеждения из Флоренции, он долгие годы скитался по городам и деревням Северной Италии. Вот почему и на ветхих домишках, и на роскошных дворцах здесь часто попадаются на глаза мемориальные доски с надписью, уверяющей вас в том, что «Здесь ночевал Данте». В своей «Божественной комедии» Данте описал весь современный ему мир и всю его историю, высказал свои суждения (чаще всего – не лестные) о самых разных местах и людях. По этому случаю мемориальные доски можно встретить на вершинах гор, у истоков рек, на некоторых мысах и так далее. Я вовсе не хочу сказать, что «Божественная комедия» вся была раздроблена на кусочки и перенесена на мрамор: итальянцы очень уважают Данте, но себя они уважают еще больше, и поэтому некоторые места из великой поэмы они предпочитают не вспоминать. Жители Пизы, например, до сих пор не могут простить ему, что он призывал воды Арно потечь вспять и поглотить всех пизанцев.
    Цитаты, мемориальные доски, афоризмы преследуют нас на каждом шагу. Представьте же себе, что ждет итальянцев в нынешнем году – году Дантова юбилея?
    В Неаполе, славящемся страстью своих жителей ко всякого рода лотереям, то и дело разыгрываются «дантовы числа» (известно, что поэт увлекался кабалистикой и питал слабость к цифрам 3 и 7). То и дело выходят в свет новые книги, посвященные поэту: здесь и серьезные работы, и самая невероятная чепуха. В одной из таких книжек, например, рассказывается о том, как Данте посетил Джотто: они мило болтают о своих семейных делах, художник приглашает поэта отобедать, и тот, конечно, цитирует самого себя и заявляет, что живописца, равного Джотто, он еще не видывал.
    На каждом углу вас подстерегает портрет нашего Величайшего: изображен он в профиль (знаменитый орлиный суровый профиль), в красном капюшоне и, конечно же, с лавровым венком на челе. Это реклама нового роскошного издания «Божественной комедии», – поэма выходит отдельными выпусками, иллюстрирована миниатюрами и репродукциями известных картин и стоит, разумеется, очень дорого. Итальянцы, купив первые выпуски, начинают понимать, что для приобретения всей поэмы потребуется целое состояние. Они желают Данте провалиться в ад и чувствуют, как начинает пробуждаться антипатия к пророку, дремавшая в их душе еще со школьных лет. Итальянцы, конечно, уважают, почитают и воздают должное Данте, но в глубине души они его ненавидят. При жизни его ненавидели по понятным причинам: наш Величайший вызывал раздражение обывателей, он был слишком высокого мнения о собственных способностях, славился своим неистовым политическим экстремизмом и крайней ожесточенностью. Сегодня в итальянских школах его ненавидят из-за того самого «дантизма», о котором я говорил выше; простившись со школой, все стараются поскорей забыть о нем. Памятники – пожалуйста (хотя, по мнению итальянцев, еще не родился ваятель, чей резец был бы достоин поэта), но любовь – нет. Данте на родине продолжает оставаться изгнанником: судьи, мэры, учителя, министры, патриоты и председатели юбилейных комиссий сумели внушить итальянцам глубокую антипатию к Данте именно потому, что они превратили его в автомат, выдающий сентенции, в жестокое божество, требующее поклонения.
    И все-таки Данте заслуживает любви. Не только потому, что он, по сути дела, дал нам национальный язык; не только потому, что он подарил нам непревзойденные стихи, навсегда вошедшие в сокровищницу человеческого гения; не только потому, что он запечатлел для нас потрясающую картину итальянского средневекового общества накануне его гибели, – Данте заслуживает ее прежде всего потому, что, несмотря на свое претенциозное намерение окончательно систематизировать сумму человеческих знаний, Данте поразительно умел всегда оставаться самим собой. Иными словами, можно не только восхищаться им как поэтом, но можно любить его, разглядев в образе философа, теолога, юриста, политического деятеля черты Данте-человека.
    Этот человек, делавший теоретические выкладки о небесах и пытавшийся графически изобразить непостижимое, был самым земным из всех поэтов. В «Божественную комедию» он вложил всего себя: не только путаную схоластическую теорию, но и свою страстность, свое безмерное тщеславие, неутоленную ненависть, редкие, но такие возвышенные моменты лирической грусти, горькую радость мщения, презрение ко всем, кто отказывал ему в признании. Он был сыном Флоренции XIV века – города торговцев, воров, мечтателей, убийц, художников, честолюбцев, веселых женщин, – сыном свободной общины, разделенной на партии, охваченной ненавистью, раздираемой политическими страстями, алчностью нарождавшейся буржуазии, потрясаемой взрывами народного гнева. Таким было итальянское общество, еще терроризируемое религией, но уже открывшее свою душу прекрасному, еще снедаемое страхом перед потусторонними силами и уже неодолимо стремившееся к радостям реального мира. Данте весь в этом мире – жестоком, лживом, самонадеянном, беспощадном, несправедливом; он любил, оскорблял, идеализировал, мечтал, боролся, стал жертвой политических событий, истинного смысла которых так и не понял; он увековечил в поэзии ценности мира, который в действительности был уже на грани гибели, и приходил в отчаяние от собственного одиночества. Он презирал, угрожал, проклинал. И мстил: в «Божественной комедии» Данте превознес до небес своих предков, своих малочисленных друзей и любимую женщину, воспел собственные идеи и наивные политические мечты, отвел себе место у подножия трона господня и вверг в адскую пучину позора всех своих противников, начиная от торговцев и кондотьеров и кончая папами римскими.
    В общем он со всеми своими страстями был и остается итальянцем до мозга костей. И какой бы «божественной», какой бы «человеческой» ни была его комедия, прежде всего она – итальянская. Гуманизм эпохи Возрождения взял у Данте всё, что было в нем «мирского», «земного», и, отбросив придуманный искусственный рай, донес это до нас.
    Впрочем, любой наш школьник скажет вам: «У Данте мне нравится только ад». Не потому ли, что в этой части поэмы он показал подлинные человеческие страсти? И те немногие стихи или цитаты, которые итальянские школьники, став взрослыми, сохраняют в своей памяти, все, как правило, «адские», то есть земные. «Рай» неинтересен, говорим мы. Вся беда в том, что нашим «дантистам» хочется заставить нас полюбить именно «Рай», схоластическую догму, устаревшие схемы и… цитаты. В общем, они хотят заставить нас любить не Данте-человека, а Данте-памятник, и есть все основания опасаться, что нынешний юбилей выльется прежде всего в бесконечную цепь торжественных заседаний, конференций, классных сочинений и присвоение еще энному количеству улиц имени Величайшего. Но хочется верить, что, несмотря на официальную шумиху, большинство итальянцев будет вспоминать в эти дни Данте–человека и великого поэта, равных которому мало. ■

Энцо Рава,
итальянский публицист


________
[*] От латинского Vates – пророк, поэт.

OCR: fir-vst, 2016

Profile

fir_vst: (Default)
fir_vst

June 2020

S M T W T F S
 123456
78910111213
14151617181920
21 222324252627
282930    

Most Popular Tags

Посетители

Flag Counter

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Sep. 10th, 2025 01:54
Powered by Dreamwidth Studios